Сегодня неожиданно извлек старый школьный географический атлас. Я знал, что он у меня есть, он сопровождает меня всю жизнь, но не знал, где. Он оказался погребённым под грудой книг и бумаг. Атлас был издан в 1938 году в Москве и предназначался для 3 и 4 классов начальной школы, так значится на обложке. Я держал его в руках, раскрытым на первой странице, и рядом со мной, отодвинув все обстоятельства сегодняшней жизни, встало прошлое.
Поблекшая надпись синими чернилами: "Милому Юрику -- это значит, мне -- от папы." И дата: "22 авг. 1941г."
Сорок первый год, август, двадцать второе число.
Мы в деревне. Отец в Ленинграде. Ровно два месяца уже идет война. Две недели до того дня, как Ленинград будет отрезан. Может быть, это последнее, что я получил от отца. Он посылал в деревню Шушкицы Большесельского района Ярославской области детские книжки для меня, -- мне только что исполнилось семь лет. Бандероли доходили. Я помню "Оранжевое горлышко" Бианки, "Золотое руно". Да, -- как я мог забыть? -- "Рики-Тики-Тави".
Был еще альбом с марками. Помню египетские, с пирамидами. Наверное, это с папиных детских времен, может быть, до Первой мировой войны (он родился в 1903 году). Все это куда-то пропало, растерялось, жизнь была не гладкая. Вот только географический атлас до сих пор со мной.
Отец был в Ленинграде и думал о нас. Он успел послать кой-что из зимней одежды для детей -- это мой младший брат Коля и я. Он сразу понял, что дачное лето перейдет в зиму (мы ведь выехали "на дачу" еще в конце мая). Он получил эвакуационное удостоверение на нас, справку, что мы эвакуированы из Ленинграда, и выслал нам. Не знаю, как точно назывался этот документ, по нему нам потом выдавали хлеб. Высылал деньги. Надо пояснить, почему он не на фронте. В юности у него была катаракта, операция, удаление обоих хрусталиков и после этого сильные выпуклые очки, без которых он ничего не видел, они заменяли удаленные хрусталики. Белый билет.
Пока еще лето, есть беззаботные ребячьи радости. Нет, не очень-то безоблачные -- папы не было с нами. Война началась для меня незаметно и нестрашно. В деревне появились какие-то новые люди, они были одеты немножко не так, как деревенские, более по-городскому.
Когда они доставали спички, чтобы закурить, коробок был в блестящей металлической обойме. Показывали ребятам. Они работали на сенокосе и с сельской работой справлялись очень хорошо, спокойно и ловко. Что меня удивило, они не бросали вилы или грабли как попало, а втыкали стоймя, тыльным концом в землю, чтобы издалека видеть и не искать. Это были эстонцы-беженцы. Потом они копали глубокую яму для колхозного овощехранилища. Про Эстонию я знал еще в Ленинграде, когда там появились конфеты в очень красивых фантиках -- "это из Эстонии".
Скоро знаки войны охватили всю жизнь. В Большом Селе я видел щели, узкие и глубокие окопы, вырытые, чтобы спасаться от бомбежек. В Селе их не было. Но, говорили, на станции Лом (25 км от Большого Села) немцы разбомбили санитарный эшелон с ранеными. "Кишки на деревьях висели".
В тихой деревне, среди лесов, я разглядывал картинки в атласе, картинки идеальной мирной жизни. Там были школьники, все в пионерских галстуках, с ними проводили урок на пришкольном участке, как я понимаю, по моделированию рельефа земной поверхности. Там объяснялось, как далеко до солнца: пешеходу понадобилось бы более десяти тысяч лет, чтобы дойти до него, а артиллерийский снаряд долетит за пять лет. Карты были мне менее интересны.
Видимо, о положении Ленинграда ходили плохие слухи. Мама бросилась спасать папу -- Шурика, как она его называла, -- она собралась двинуться в Ленинград, чтобы вывезти его оттуда. Помню кусок соленого сала в белой тряпочке, припасенный для него. Да, представьте себе ---отправилась: "Как-нибудь доберусь". Через какое-то время вернулась, не пробилась. Может, уже блокада захлопнулась, может, по другим причинам -- военное время. Она не рассказывала.
Хмурой и темной осенью война придвинулась, мы уже слышали звуки фронта за лесом, на западе. Но остановилась -- и ушла назад, до нас не докатилась. Это отчаянное время миновало, но наступила зима. Избы плотно обкладывали соломой снизу до окон и выше между окон, это называлось укутушивать . (этого слова у Даля нет). Для меня это была первая зима в деревне. Я увидел замерзшие лужи с бело-черными плавными разводами. Выпал снег. Я стал ходить на лыжах, соседи давали. Мальчишки относились ко мне пренебрежительно, я катался один.
Мы жили в том же доме, куда приезжали каждый год летом на дачу, где можно было еще прочесть над чердачным окном надпись, угадать по сохранившимся буквам, выпиленным на манер, как выпиливают наличники: "Домъ братьевъ Воробьевыхъ". До замужества мамина фамилия была Воробьева. Дом принадлежал бабушке, но перед самой войной она продала его, и мы были теперь на положении жильцов. Мы занимали маленькую комнатку в одно окно с печкой-лежанкой. Хозяйка не разрешала топить ее каждый день ("печка портится"), и мы очень мерзли.
Радио, конечно, не было -- не как у Кушнера и-электричества тоже, сидели при коптилках. Коптилки, мигалки - странные названия: они не мигали и не коптили, если за ними следить. Но свет давали очень скудный. И газет почти не было. Но одна, помню, ходила по деревне из рук в руки: номер "Правды" с фотографией повешенной Тани (Зои Космодемьянской), все читали очерк.
В феврале 42 года пришла телеграмма, она шла неделю, от родителей отца: "Шурик умер. Письмо получишь". Это письмо не дошло. Письма от отца приходили, хотя, видимо, шли долго, но это письмо не дошло. С телеграммой пришел к нам сосед, тоже эвакуированный из Ленинграда. Он сказал: "Мария Васильевна, я принес вам плохую весть". Собственно, я не помню в точности. Мы с мамой сидели рядом на лежанке, она была, наверное, еще теплая. Когда я понял, что папы больше нет, я повалился за мамину спину -- спрятаться. Потекли слезы. Я плакал молча. Ничего не помню о других.
Что еще я помню из той зимы? Сверкающий снег на широком поле, кромка леса вдали, голубое небо, невысокое яркое солнце, окруженное красивым радужным кольцом, и две скобочки справа и слева. Думаю, это было еще до - после телеграммы такого сияющего дня просто не могло быть. Трескучий мороз, ниже тридцати. Мы идем в Большое Село, мама ведет меня к зубному врачу. Зуб заболел, и мама решилась. Мама, конечно, постаралась надеть на меня все, что только возможно. Руки в плохоньких варежках втянуты в рукава, и рукава завязаны. Когда входили в лес, мама показала мне: "Видишь следы, заяц пробегал." В теплой больнице врач вырвал зуб, оказался молочный, не больно. "Хочешь взять на память?" Мы двинулись обратно, шесть километров. Руки я обморозил. Много лет после этого они сильно краснели и чесались на холоде.
Другая картина: жгут масленицу. Поздний вечер, совсем темно. Ребята соорудили масленицу: установили в поле жердь и нанизали на нее плетюхи без дна, набили их сеном, соломой, сухими ветками. Плетюхи - это большие круглые корзины, плетеные из неокоренных ивовых прутьев, в них переносили сено или солому. Накануне собирали их по всей деревне -- конечно, старые, негодные. Масленица стояла во тьме, как черный столб на снежном поле. А потом подожгли. Она запылала и стала, как огненная свеча. Никаких хороводов или песен, кажется, не было. Просто прыгали вокруг и кричали. Веселились.
Пора вспомнить про атлас. Та надпись, которую я привел, стоит на первой странице справа, а слева написано:
Учись, мой сын: наука сокращает
Нам опыты быстротекущей жизни -
Много позже мама сказала мне, что это цитата из "Бориса Годунова".
Да, я учился, но, как видно, недостаточно целеустремленно. Тут много можно было бы пофилософствовать -- и о быстротечности, и о науке. В том ли ее предназначение? А если в том, выполняет ли она его?
Ставьте даты -- на письмах, на фотоснимках, на книгах. Каков важный смысл в этом? Вы не знаете, что будет, что случится дальше. Пройдут десятки лет, вы взглянете, и дата назовет вам и точно обозначит момент прошлой жизни. Кусочек прошлого из глубин памяти даст вам -- или кому-то после вас -- высокое чувство одновременности, связности отдаленных времен. Это -- след вашей жизни. Он, хоть и не живой, но говорящий, он передаст в будущее те тонкости, которые не сохранятся в ваших крупных достиженьях и свершеньях. Надпись, фотография, письмо -- все эти мелочи, детальки, черточки -- несут музыку, аромат, атмосферу времени и вашей жизни внутри этого времени. .Это неповторимо, как счастье,- -- и непоправимо, как горе. То, что станет прошлым, жило живой жизнью и думало о будущем как о лучшем времени.
Храните письма. Письма моего отца не сохранились. И это я ощущаю как боль. Они не сохранились из-за непонимания того, как много они могли бы значить для меня, моих детей и более отдаленных потомков.
Не думайте, будто всё это никому не нужно, ваши письма, воспоминания, дневники, фотографии. Кому сейчас не нужно, потом по-взрослеют, поумнеют, спохватятся. Пусть даже немногие -- зато лучшие.
Вы делаете жизнь потомков более осмысленной и сознательной, вы помогаете будущему. Это даже дело чести -- мы защищаем наше прошлое от вранья. Это поможет вашим потомкам вспомнить о вашей жизни и тем самым вернее понять свою собственную жизнь.
Вот так -- записывая, фотографируя, ставя даты, сохраняя, вы протягиваете живую нить в будущее, которое станет настоящим, из настоящего, которое станет прошлым.
Ставьте даты! Я настаиваю на этом.
Юрий Александрович Махалов
1934-2012