В классе был я самым младшим. Рядом ребята на год, а то и на два старше. Упоминавшиеся уже Лева-Боря, тоже старше. И сестры, и украинские «браты» Слава и Саша. Им уже по 13-17, но я в свои восемь-десять в их компании – на равных. Многие уже комсомольцы, за девочками захлестывают. Мне пока не до девочек (хотя считалось, что влюблен в Ирку Мазину), но про бои в Абиссинии, про челюскинцев, а позже об Испании, озере Хасан, Халхин-Голе все знаю, имею свои суждения, прогнозы, пристрастия. И где-то, не на первом плане, но постоянным фоном – «враги народа», процессы, имена развенчанных вождей и маршалов, их фотографии, заштриховываемые в только что выпущенном учебнике истории СССР... Пропажа портрета Плеханова, Вера Григорьевна Корецкая, живущая у нас после того, как ее мужа «взяли»; какие-то разговоры папы и мамы об исчезновении друзей, знакомых: тети-Баиного мужа Иосифа – венгерского коммуниста, жившего с семьей в «Деловом дворе» на площади Ногина, майкиных родителей (Майка Кофман – дочь дальних родственников мамы, ее родители-коммунисты вернулись из Франции) – у всех этих людей мы бывали в гостях, они ходили к нам. Но это не главное, главное – фильмы «Чапаев», «Ленин в Октябре», «Если завтра война», «Карл Бруннер»... И, конечно, «Волга-Волга», «Трактористы», несколько позже – «Профессор Мамлок», «Большой вальс»... Театры – ГосЦенТЮЗ, Третий Детский – игравший в нашем же доме, с актерами Гушанским и Сажиным, мамиными знакомыми – она и тетя Аня работали с ними еще в Камышине, в театре, после революции... «Голубое и розовое» по пьесе Бруштейн – тетки Фельки Алексеева, друга и одноклассника, «Двадцать лет спустя» – Светлова, «Проделки Скапена». Протыривались, проникали мы в театр часто, знали все входы и выходы, знали актеров и билетерш, играли «в театр». И, конечно, книги, книги, книги. Так что на равных рассуждал я о многих животрепещущих вопросах со своими старшими товарищами.
Уже в сороковом заезжали дяди-Володины: Лева – с финской, Слава – курсант Ленинградской Военно-морской медицинской академии. Бывал Мирркин жених – кончавший летное училище... И в домовой компании перемены: пропал сосед дядя Адам, забрали отца Фальки Казачка – у него было по ромбу в петлицах, ушли служить Петька Живчиков – «астрахан» – его братишка учился пару лет в одном классе со мной, хулиган, второгодник и тоже «астрахашка»: у их отца – орден Красной Звезды. За Астрахань. Это мы узнали позже. Призвали Юрку Чуму, Валерия со второго этажа, Петуха – тоже Петьку, сына уборщицы тети Клавы, Витьку Шляпкина – эти ребята, вернее, парни, главенствовали в доме, во дворе нашем, да, пожалуй, и на улице. Юрка Чума – самый главный. Его слово – закон. Мне повезло. Одно время ухаживал он за Мирркой, когда она только приехала из Херсона и жила у нас. Так что я был «неприкасаемым», обижать меня никто не смел. Сам Чума меня признавал! Валерий и Витька – между прочим, Витькин отец, с пышными горьковскими усами, работал в двадцатые годы вместе с мамой в каком-то статуправлении, и мы были «знакомы домами», – так вот, эти парни играли один на гитаре, другой на мандолине, и частенько где-нибудь в тихих закутках огромного нашего дома сбивалась компания, задавались концерты, пели «Марусю», «Кирпичики», «Мурку», еще какие-то блатные песни, но сдается, и что-то свое. Играют они, поют, а мы, мелюзга, кучкой на полу, у ног. Не отсюда ли, не с этих ли музицирований наши послевоенные барды и менестрели? Не только в арбатских переулках звучали самодельные песни... Ни Валерий, ни Витька с войны не пришли... Все, о чем сказал выше, дает мне право считать, что поколение, в котором числю себя – не ровесники, <а> старшие. Комсомольцы тридцатых. Опоздал я с ними погибнуть, но их идеалы, их вера – во мне. Сверстники и те, кто годом-двумя моложе, вступили в сорок первый детьми – я подростком. Даже первый муж моей старшей сестры Музы Борис – комсомолец двадцатых еще, инженер-горняк, – человек моего поколения. И двоюродный Борис, сын маминой старшей сестры тети Насти, боевой херсонский комсомольский вожак, красавец и спортсмен – представитель моего поколения. Вернее, я – его поколения. Дата рождения значит многое, но не всё. Коминтерновец, подпольщик, политзаключенный Александрас Гудайтис-Гузявичюс – известный литовский писатель, с которым я близко познакомился в последние годы его жизни и книги которого мы с женой переводили, – тоже представитель того поколения, что считаю я своим, хотя был он старше меня лет на двадцать. Поколение – это общее мировоззрение, общий дух, общие беды, заботы и радости. Общие юношеские клятвы. Общий критерий всего окружающего. Вот почему, хотя получил я комсомольский билет только в ноябре 1942 года, считаю себя комсомольцем тридцатых годов, со всеми, как говорится, вытекающими отсюда последствиями: с гордостью и болью, с ошибками и преступлениями, свершениями и провалами, со стыдом и покаянием за содеянное.
В рыбаковских «Детях Арбата», в молодых героях Юрия Трифонова – вижу себя, пусть понимал куда меньше, знал куда хуже. Но чувствовал так же! Мы – дети революционеров, пережившие тридцать седьмой. Наивные, всему верившие, готовые и сегодня сражаться за свои идеалы не на жизнь, а на смерть. На этом стояли и стоим. С этим уходим. И потому 56-й – наш год. И 85-й – наш год. Поэтому – «Всегда готовы!»
Поэтому и тридцать седьмой, и осмысление его в последующие десятилетия, поэтому Сталин и отношение у нас к нему – свое, на особицу. Для нас – это наша трагедия, наш позор. Наши родители, пожалуй, знали всему цену, наши дети порой ни во что не желают верить. А мы? Мы свято верили и свято ненавидим, осознав, что это было за время, что это была за фигура, растлившая, распявшая революцию, наплодившая тысячи и тысячи маленьких тупых тиранов и палачей, уничтожившая миллионы простых, честных и благородных людей. Ныне в нашей прессе полно статей, тем дням посвященных. Пишут о Ягоде и Ежове, Берии и Абакумове, Кагановиче и Ворошилове, о сотнях «чего изволите», исполнителях и карьеристах, рядовых мародерах и предателях, растлителях душ и мелких мерзавцах (правда, почему-то в основном о тех, с кого невозможен спрос...) Говорят и о главной фигуре, главном убийце, главном палаче. И находятся еще личности, требующие воздавать ему за заслуги, которых он не совершал. Индустрию, видите ли, создал, войну выиграл! Вранье! Вопреки ему разгромлен фашизм, вопреки его бездарному руководству строилась держава. И лишь благодаря ему на десятилетия отстали мы от передовых промышленных стран, лишь по его милости перебивается наш народ с хлеба на квас, земля не родит, труженики разучились трудиться, недобитые интеллигенты превратились в трусов и подхалимов, а многие люди в Иванов, не помнящих родства, в пьяниц и воров. Если что-то и сделано, создано, построено – то только вопреки сталинщине, ибо все-таки оставались силы в народе нашем, совершившем революцию и веровавшем в нее. Похабно называть палачом народов Гитлера и умалчивать, умалять вину людоеда Сталина. Мерзко поддерживать миф о его гениальности и величии. Властолюбивый, мнительный, жестокий, хитрый негодяй и садист, на совести которого не только вымершие в начале тридцатых села, не только расстрелянные и замученные в тридцать седьмом – сороковом миллионы, не только старцы, дети и женщины, – калмыки, черкесы, крымские татары, немцы Поволжья, балкарцы, – но и полки, окруженные и плененные в сорок первом – сорок втором, дивизии и корпуса победителей, бросаемые в мясорубку войны – освобождать города в качестве подарков Вождю к определенной дате... Палач, лишивший наш народ десятков миллионов его самых честных, преданных сыновей, поднявший на поверхность подонков, создавший условия, в которых это дерьмо – безграмотное, карьерное, «лично преданное» – всплыло, захватило в свои загребущие лапы власть и шесть десятилетий отравляет воздух во всем мире. А что большее может творить дерьмо? Давно сгнил «отец народов», ушли в небытие его присные, а их последователи и последыши все еще смердят, и не только в нашей стране... Ничего не получится у нас с перестройкой, пока не разоблачим и не погоним прочь всю эту шушеру, до сих пор заправляющую нашей жизнью, клыками и когтями вцепившуюся в живое тело народа, сосущее его кровь. Полумерами, полуправдой развенчать «гениального отца» – не удастся. Его надо судить, судить по всем правилам: с прокурором и адвокатами, с допросом свидетелей, с преданием гласности всех документов его преступной деятельности, с приговором, который никто не посмел бы отменить. Если твоя вина рассмотрена судом, квалифицирована, если она доказана – можно ответить тем тысячам адептов Сталина, что и по сию пору поднимают голос в его защиту: «Все, приговор вынесен и обжалованию не подлежит!» Выносить, выкапывать его прах из-под кремлевской стены не нужно. Только на могильной плите указать – «Здесь погребен человек, чьи преступления против человечности превышают всё, известное роду людскому. Здесь лежит палач народов, садист, обладавший неограниченной властью, здесь – Сталин. Помните об этом, люди, и будьте бдительны!» Текст может быть и другим, но смысл его в назидание потомкам должен быть таким. А вот могилы его присных и жертв: Орджоникидзе, Калинина, Кирова, Куйбышева, Мехлиса, всяких Ждановых, Сусловых и прочих, вплоть до Брежнева и Черненко, – убрать. Перенести, но чтобы на их могильных плитах эпитафии тоже соответствовали истине. Пусть вновь созданный «пантеон» превратится в кладбище скорби и позора. Зачем нашему народу в свои праздники ликовать возле этой свалки, где лежат не только мерзавцы, но и действительно великие люди, составляющие народную славу и гордость? Пусть лежат рядом, они тоже виновны: они допустили Сталина. Но веселиться рядом с покойниками? На кладбищах тихо. А тут гуляния устраивать? Позор! Азиатчина. Фараоны египетские. Неужели не понимают? И может, придет время, когда народное праздничное ликование обретет здесь свою суть – память об освобождении от тиранов и палачей. А Мавзолей? Мавзолей... Все больше ощущаю противоречия и ущербные деяния Ленина. Непогрешимый? А может, поторопился Владимир Ильич взять власть? Больно уж не терпелось? Дать бы России фору в пару десятков лет, чтобы поразвивалась она, как буржуазная республика... А то ведь сыграли на не самых чистых помыслах народа, уставшего от войны, посулили рай земной, ввергли в ад гражданской, понасажали в каждой волости «волостителей», зачастую далеко не из самых светлых личностей... Да и широковещательно объявленные «свободы», почитай, тут же «временно» отняли... и с концом. Кивали на обстановку, объясняли насущной необходимостью момента, а потом забыли возвратить – и свободу печати, и свободу собраний, и добровольное служение в армии, и даже... землю, волю, человеческое достоинство... Ну, да будем считать, что не успел Ильич – война, разруха, безграмотность, голод, бегство и неприятие действий новой власти немногочисленной интеллектуальной прослойкой, отсутствие у народа – недавнего раба – демократических традиций. И всего-то какой-нибудь год без войны – ведь уже в начале двадцать третьего – инсульт, потеря речи, паралич... Трудно винить, хотя и можно. Но мавзолею тут не место. А вот его преемник пусть... Уверен, ни единому тирану, известному истории, не потребовалось столько жертв для утверждения своей власти. Ни в какое сравнение с ненасытностью Сталина не идут жестокости и бесчеловечность Нерона, Аттилы, Тимура, Ивана Грозного. На их счету тысячи, пусть десятки тысяч замученных, распятых, затравленных дикими зверями, а тут – десятки миллионов! И не только инакомыслящих, инородцев, вчерашних врагов, не только врагов внутренних, покушавшихся на власть и жизнь тирана, – под подозрением вся стосемидесятимиллионная страна, целые народы, объявленные «врагами народа», вся Восточная Европа, которую мы освободили от фашизма и передали в руки кровавым прихвостням Сталина. Не будь такого деятеля, как, скажем, Матиас Ракоши, возникли бы «венгерские события»? А все политические процессы в Чехословакии при Готвальде? А польские сталинисты, хапавшие миллионы, посылавшие детишек учиться в Кембридж, строившие себе роскошные виллы на Балтике? Перерожденцы, враги собственных народов, не за страх, а за совесть служившие московскому диктатору и его последователям – все они опирались на него, на его наследие, на косную силу Советской армии и более того – на коварные, антинародные силы советского Комитета Госбезопасности. Я не верю и никогда не поверю, что все эти люди, связанные личными шкурными интересами, бескорыстно служили идеям коммунистического строительства. Все они опирались на рожденную еще в двадцатые годы сталинскую практику клеветы, нарушения законов, безнаказанности, а главное – на массовое оболванивание людей, запугивание их, на тотальный обман. Практику очень деятельную, запечатленную в тысячах лозунгов, обещаний счастливой и свободной жизни не в раю, а на этом свете, вот только неизвестно, в какие сроки. Сколько поэм, славословий, писанных будто под копирку речей!.. И гибель миллионов. Законные же права тружеников, те лозунги социальной справедливости, за которые сражались они на баррикадах революционных катаклизмов XX века – подвергались анафеме, преследовались как инакомыслие, как буржуазные пятна на здоровом теле народа, как нечто куда более опасное, чем воровство, бандитизм, взяточничество. На очень многое смотрело социалистическое государство сквозь пальцы. Бюрократов, карьеристов, пьяниц, занимавших посты от самых маленьких, районного масштаба, до кресел в высших эшелонах власти, – журили, объявляли им выговоры, снижали в должности – и это лишь тех, кто попадался явно, преступления которых вопияли, тех же, у которых рыльце было в пушку, но сильная рука сверху – чаша сия обычно миновала. Так, дальний гром... А вот за анекдотцы – сажали, гноили в лагерях, расстреливали. Да что там анекдоты – просто по разнарядке: взять и «разоблачить» такое-то количество за такой-то срок. А то, мол, плохо работаете, не проявляете бдительности... На протяжение всей нашей истории тысячи и тысячи публицистов и ораторов с ног сбивались, и по сие время брызжут слюной и чернилами в поисках «врага» – у одних это номенклатура, аппаратчики, у других – жидомасоны, у третьих – русские... Поймем ли, что общий враг у всех наших предков только один, вернее, два: партийная верхушка и генералитет – армейский и Госбезопасности (высшие генералы старого и уже нового разлива, делавшие карьеру в годы застоя). Все эти бездельники, провокаторы, остервеневшие беззаконники. В их руках сила: оружие, демагогия, умение лгать и выдавать ложь за правду. Это они. Другого реального «образа врага» у нас нет. Пока не будет сломана, стерта, выброшена на помойку истории вся эта камарилья, пока карательный аппарат государства не развернет свое острие на сто восемьдесят градусов и не обратит его против того, что доныне еще стыдливо именуется «негативными проявлениями в жизни нашего общества», до той поры нам вряд ли удастся идти вперед. Так и будем топтаться на месте, будем повторять зады заложенной Сталиным государственности. То есть – бодряческой официальной лжи на всех уровнях, жестокости ко всякому проявлению несогласия с официальным мнением, пока не научимся уважать демократические права каждой отдельной личности. Без этого, без окончательного отказа от сталинистской идеологии и практики, их разрушения, полного и бесповоротного, вперед нам не двинуться.
Чувствую, что мои записки, моя исповедь, где собирался я сообщить читателю о пережитом, увиденном и передуманном, все больше превращается в злободневный дневник. Захлестывают меня сиюминутные эмоции. В то время, когда сел я за свод и перепечатку написанного и намечтанного в разные годы, совершаются гигантские подвижки в нашей социальной жизни. В частности, сегодня наше общество находится в эйфории по поводу только что состоявшихся выборов «с выбором», на которых волеизъявление народное сумело забаллотировать (утопить в болоте!) ряд до сей поры неприкасаемых и уверенных в своей непогрешимости аппаратчиков самого высокого ранга. Лед тронулся? Ой, боюсь, извернутся, ой, боюсь – выкрутятся! Уже есть к этому намеки. Вот и вписываю в свои давние наброски – сегодняшнее. Ругаюсь, стараюсь выбрать слова позабористей, чтобы донести до читателя все свое негодование, всю боль, все неприятие нашего вчерашнего бытия. Однако, возьмем себя в руки и «вернемся к нашим баранам».
Тридцать седьмой. Мне девять лет. Газетные полосы полны отчетами о процессах над «врагами народа». Недавние вожди и герои, чьи изображения (пусть по принципу портретирования египетских фараонов – меньшего размера, нежели – самого генерального) еще красуются в недавно изданных книгах об Октябре, о гражданской войне, еще пахнут свежей типографской краской в новом учебнике истории СССР... Скоро замажем мы их чернилами, вымараем в тексте, выдерем из энциклопедий, сожжем газеты и журналы с их речами и статьями. И сами кинемся искать фашистские знаки на просвет в ткани своих пионерских галстуков, на зажимах этих галстуков, где над поленьями костра вздымаются три языка пламени – «большевики, комсомольцы и пионеры»... И еще не очень соображая, что происходит, ежедневно слышать – к высшей мере! К высшей мере! Как бешеных собак! Кого-то из «врагов» – не к расстрелу, только к двадцати годам. Запомнилось имя Радека, которое впоследствии частенько будет упоминаться в анекдотах.
Мы, мальчишки с Никольской, своими глазами видели, как выводили и вводили под конвоем в двери Верховной коллегии военного суда, что была в конце нашей улицы, за аптекой Ферейна, напротив Лубянки (не так площади, как самого того мрачного кирпичного здания), как пихали в «черные вороны» бывших краскомов: в распоясанных гимнастерках, руки за спину, лица белые, неузнаваемые... Герои, любимцы народа, любимцы партии, легендарные, «верные ленинцы»... Друзья, соратники и помощники Ильича. Сегодня со многих, почитай, со всех, смыто клеймо врагов народа. Но ведь полвека эти творцы революции пролежали в безымянных могилах, были вычеркнуты из истории, прокляты, на их костях пировали и жировали всяческие псы – ежовской еще, бериевской выучки. Нет, не одному людоеду Сталину нужно было все это, чтобы утвердить абсолютную власть, чтобы убрать всех тех, кто мог знать или помнить о некоторых «грешках» его молодости. Тысячи рюминых и абакумовых делали на этих смертях свой бизнес, грели руки над кострами сталинской инквизиции.
Не могу удержаться и не рассказать здесь, в нарушение всех замыслов последовательного повествования о своей жизни, об одном потрясшем меня эпизоде.
Начало шестидесятых. Редакция журнала «Советская литература», где я тогда работал уже несколько лет, перебралась в новое помещение. В старом, на улице Кирова, в центре Москвы, у нас было несколько, пусть и больших, комнат, в кабинете главного сидел и он, и два зама, каждая языковая редакция тоже сидела в одной комнате, а Центральная – русская, готовившая тексты для переводов, – отделы художественной литературы, критики, публицистики, искусства, технической редактуры, секретариат и отдел проверки, – то есть столов пятнадцать – загнаны были в общий небольшой залец. Я, завредакцией, лицо административно-хозяйственное, обретался со своим столом в редакции польской. Короче говоря, сидели друг у друга на голове – ни принять авторов, ни поработать с переводчиком почти невозможно, гул, крик, звонки... Все помещение – бывший торговый зал, разгороженный стеклянными перегородками на клетушки. Правда, жили дружно и весело. Стоило какому-нибудь Арконаде чихнуть у себя в испанской редакции, как со всех сторон неслись пожелания здоровья... А тут дали нам новое помещение, на окраине, на Бутырском хуторе, в недавно отстроенном здании общежития Литинститута. Целый этаж, двадцать пять комнат-кабинетов. Можно было вздохнуть. Оборудовали, перестроили, выгадали даже кухоньку и помещение, где сотрудники могли перекусить... Склад, кабинеты каждому заму, ответственному секретарю... В общем, стали жить «как белые люди» – и иностранного гостя принять не стыдно, и самим работать. Одно скверно – «далеко от Москвы», как острили в редакции. «Далеко от Москвы» назывался известный роман нашего тогдашнего главного редактора Василия Ажаева. Переезд наш совпал с расформированием партийной организации правления Союза писателей, вернее, с ее раздроблением и передачей ранее входивших в нее групп – партячеек журналов – по территориальному признаку в соответствующие райкомы. Официально это объяснялось желанием «приблизить писателей к жизни народа». Глупость, конечно. Аппаратные игры. Разобщили людей, имеющих общие интересы. Боялись фронды? Кто их знает? Впрочем, как мне известно, это нелепое положение сохраняется до сих пор. Однако рассказ мой о другом: пока партийцы нашего журнала работали в общей для всех органов Союза писателей парторганизации, в одну из обязанностей сотрудников «Советской литературы» как членов КПСС, так и беспартийных, к числу коих принадлежал и я, входила во время избирательных кампаний агитация в группе домишек прошлого века, что стояли в конце улицы Герцена и выходили на площадь Восстания – рядом с Центральным домом литераторов и правлением СП СССР. Ну и воронья же слободка, скажу я вам! На фасаде выходившего на площадь домика – мемориальная доска, сообщавшая, что здесь в определенные годы живал великий русский композитор Петр Ильич Чайковский. Захламленный двор, покосившиеся черные лестницы, барские хоромы в бельэтаже в основном разгорожены на клетушки, а в служебных помещениях под чердаком, с косыми протекающими потолками, душных летом, промозглых зимой, в полуподвальных каморках – десятки семей. Тут и старые москвичи, и «лимита», оказавшаяся в столице после войны, и представители деклассированных крестьян, бежавших сюда еще в начале тридцатых, спасаясь от голода, раскулачивания... Пьяницы, тихие и агрессивные алкоголики, забитые интеллигенты, знававшие другие времена, уборщицы, дворники, учителя, мелкий служивый люд... Все прогнило, заплесневело, водопроводные трубы текут – дом еще со времен Генерального плана середины тридцатых – за красной чертой, то есть ремонту не подлежит, давно назначен под снос. Жуть! Сам я в то времечко жил не в ахти каких апартаментах: теща, жена, дочь, няня, – в пятнадцатиметровой комнатушке, в надстройке, в коммунальной квартире. Но с газом, кухней, даже ванной, нашими усилиями в начале пятидесятых возрожденной к жизни. А тут? И попробуй обеспечь обязательное стопроцентное голосование при таком-то «контингенте»! Ох. Бегали по ЖЭКам, пробивались в райжилуправление, в райисполком, просили, требовали, чуть не плакали. Из всех этих организаций приезжали в дом «представители», обещали, сулили золотые горы, даже иногда меняли несколько особенно проржавевших труб или укладывали на крыше пару кусков жести. И все оставалось по-прежнему до следующей кампании. Если и голосовали наши избиратели, то жалея нас, агитаторов. Из личной симпатии, не желая делать нам лишние неприятности. Особенно доставалось мне. По свойственной вашему покорному слуге общественной активности, назначали меня обычно «заместителем руководителя» агитколлектива. А я не умел требовать работы с других, все стремился сделать сам. Да и не напогоняешь людей после работы с улицы Кирова на Пресню. У всех, в основном женщин, семьи, свои дела. Вот и отдувался. Всех избирателей в лицо знал, все их нужды, а порой и семейные дрязги были мне известны.
И вот первые выборы на новом месте. Рядом с общежитием Литинститута – добротный трехэтажный жилой дом послевоенной постройки – пленные немцы возводили. В те годы появились в Москве десятки таких. Жилищной проблемы они не решали, но выглядели импозантно. Даже остановка троллейбуса называлась по дому – «Зеленый дом».
Зашел к избирателям. Чистые лестничные клетки, светло. Квартиры со всеми удобствами. Жильцы радушные, никаких претензий. Улыбчивые. Полы в прихожих навощенные, мебель добротная, во всем достаток – чай пить приглашают. Небо и земля. Собрал в редакции своих агитаторов – живем, говорю, быстренько уточните списки, да еще разок надо будет забежать – пригласительные открытки разнести. Плакаты я сам в доме повешу. Никакой мороки. Первое посещение было днем. Дети, домохозяйки. А второй раз заглянул после работы. Удивило наличие на вешалках в прихожих офицерских шинелей и фуражек с голубым околышем. Капитаны, майоры, подполковники. Но тоже доброжелательные, заверяющие, мол, не беспокойтесь, все как один явимся. До полудня проголосуем. И проголосовали. Но к этому времени я уже знал, кто здесь проживает. Служба охраны Бутырок. Надзиратели, канцеляристы, обслуга... Такие дела. Те самые. Вертухаи разных рангов. А на первый взгляд – люди как люди. Может, многие из них ничего предосудительного не творили, но ведь, как говорится: возле воды – да не замочиться?! Это к началу шестидесятых стали они респектабельными, а в пятидесятые, сороковые, когда и чинами были пониже, и чай пивали пожиже? Поверьте, трудно было мне, да и не только мне, отвечать на поклоны и улыбки жильцов этого дома. Соседи, на работу едешь, с работы – нет-нет и столкнешься. А чем виноваты их семьи, дети, внуки? Вот и думай. Вся эта армия пешек из правоохранительных органов, еще деятельная тогда, три десятка лет назад, ныне пенсионного возраста. Может, даже персональные получают. Верой и правдой служили. Назвать их поименно? Гной из нарыва лжи, злокачественная опухоль на обескровленном теле нашего народа, опора не только сталинщины, но и застойных лет, бюрократизма, кумовства, карьеризма, воровства, взяточничества... И не надо думать, что все это: горе, беды, трагедии и смерти миллионов – на совести лишь одного палача да десятка-другого его верных псов из высшего эшелона. Страшная, не имеющая решения проблема. Дети за отцов не отвечают? Отвечали! Справедливо ли это? Нет! Неужто мы ту несправедливость повторим? Простим, забудем, отпустим грехи? Ведь сладко ели и тепло спали, ведь учились играть на скрипках и фортепьянах в те времена, когда голодные зеки безвинно мерли, холодали и голодали под неусыпными глазами их сытых папаш. Ладно, простим. Но уж папаш все-таки следовало бы поприжать. Снизить им хотя бы пенсии до уровня, который полагается обыкновенным трудягам, отбарабанившим на стройках, заводах, а не в «правоохранительных канцеляриях» три-четыре десятка лет. Хоть таким способом восстановить справедливость. Пусть доживают, но пусть и помнят, что народ отпустил им страшный грех. А ведь не секрет, что именно из этой когорты до сего времени рекрутируются граждане, готовые вставать при появлении на экране облика любимого вождя, подонки, откровенно выступающие в защиту его, все еще со знаком плюс воспринимающие его деяния. Этого прощать нельзя! Безнаказанно считать гением и спасителем палача, параноика, садиста, губителя революции – никому в нашем обществе не позволено. Так же, как растлевать детей, восхвалять жестокость и бесчеловечность, натравливать друг на друга людей разных национальностей. Общество «Память» – где черпает оно своих адептов и последователей? Не среди тех ли, кому слишком хорошо жилось под рукою Сталина, Брежнева, кому нынешнее время недодает незаслуженных наград, кого перестают двигать вперед лишь за заслуги родителей или по анкетным данным? А вкус к этому воспитан, заложен в гены. Вот и ищут врагов-инородцев, жидомасонов, кого хочешь. Убирайтесь, дайте нам кусок пожирнее, а что касается идей, жизни народа русского и всех остальных, населяющих наш Союз, то нам на это начхать! Привилегий своих не отдадим. Не по уму, труду, способностям – потому лишь, что мы – русские. Какой позор!..
Существует такое понятие: «Российский интеллигент». Уникальнейшее явление последнего столетия. Это мог быть не только русский – великие грузины, украинцы, белорусы. Тот же Чохан Валиханов, Абай, Шолом Алейхем – разных народов дети, но объединяемые бесконечной преданностью своему служению, готовых за свои идеи в огонь и в воду, интернационалисты и одновременно ярчайшие представители сути своего народа. Революционеры, земские врачи, народные учителя, мореплаватели, изобретатели, военные и штатские, мужчины и женщины. Честнейшие, бескорыстные. Гении и таланты, а то и просто порядочные люди. Тысячи и тысячи. Где они, соль земли нашей? Вырубил, вытоптал, уничтожил их двадцатый век под мудрым руководством отца и учителя. Как же – осмеливались самостоятельно мыслить, «свои суждения иметь», возражать, брать на себя ответственность! Бей их! Любым способом. Такие – вне закона. И не важно, каково соцпроисхождение – крестьянский ли, дворянский отпрыск, на заводе ли работягой вкалывал или книги писал. Бей! Это отношение к интеллигенту очень наглядно нынче в высказываниях «памятников» – кто ты ни будь, но ежели не туп, ежели не согласен с дремучими их мыслями, – значит, жидомасон.
Великое завоевание Октября (как принято говорить) – стали мы страной сплошной грамотности: учителя, врачи, чиновники, журналисты, торговцы, офицеры, проститутки, наркоманы, музыканты, рокеры, артисты, официанты, повара, – все умеем расписаться, все умеем прочесть написанное на заборе, тиснутое в газетке. Догнали в этом и перегнали Европу. В космос первыми вырвались! А интеллигенты российские куда подевались? Гражданская война да голод ополовинили, тех, кто больше на виду, – в двадцатые годы прочь повысылали (к счастью, не догадались еще, что проще расстреливать). А потом пошел катком по их светлым головам недоучившийся семинарист: Соловки, тридцать седьмой. Остаточки подобрал сорок первый, когда эти профессора да беспартийные идеалисты, необученные, неприспособленные – в рядах ополчения грудью своей пытались преградить дорогу фашистским танкам, первыми поднимались в атаку, первыми считали, что плен – позор, что лучше «умереть стоя, чем жить на коленях»... Уходят последние могикане. Реликты. Святые. Кого в космополитизме обвиняли, кого топили в грязи, как Ахматову или Зощенко, кого, уже помоложе – наследников, – вновь ссылали или выгоняли из страны, как того же Солженицына, Сахарова. Где уж тут сохраниться популяции?! И чтобы вновь возродилось в России это гордое и чистое племя, необходимо открыть перед каждым юным сердцем их образы. Чтобы знали, «с кого делать жизнь». В нынешней – остались единицы. Лихачев, Каверин... Кого рядом поставим? Кто прорастет на вырубке? Чьи зеленые кроны прикроют прозрачной тенью израненную нашу землю в XXI веке? Ах, друг Аркадий!..
Впрочем, предыдущие страницы писались давно, а вот недавно шли сессии нового Верховного Совета... Господи! Есть еще порох в пороховницах. Есть честные, мудрые, молодые и бесстрашные. Дай им бог – во славу, честь и благо наших измордованных народов жить и трудиться. Если не они, то кто же?!
Что осталось в памяти моей, десяти-тринадцатилетнего мальчишки, о тридцать седьмом? Как ожили воспоминания о них в сорок девятом, как открывались у нас глаза в пятьдесят третьем – пятьдесят шестом? Вот об этом сейчас и поведу речь. Без ругани и выспренних слов.
Семью мою бог миловал. А могло бы... Отец, руководитель среднего ранга, не партийный – хозяйственный, еще в тридцать пятом переругался со своим непосредственным руководством. Был он тогда начальником строительства большого дачного поселка в Валентиновке под Москвой. Возводился городок для отдохновения высшего эшелона ВЦСПС. Дома-дачи с холлами, мраморными каминами, теплыми нужниками, ванными. Из завезенных материалов отец приказал прежде всего построить два двухэтажных дома-барака, с отдельными комнатами, общими кухнями, сараями для дров и свиней возле жилища. Поселил там плотников, кровельщиков, печников. Рабочая сила ютилась по частным избам окрестных деревенек. Дневал и ночевал на стройке, совсем почти не бывал в Москве. А секретарские дачи к летнему сезону готовы не были. Вот и начался скандал. Каких только собак на отца не вешали. Дошло и до политических обвинений. Дескать, и партбилет у него фальшивый, и сам он кулацкий сын. С треском уволили. Года два спустя итог был бы иной. А тут отец подал на руководство в суд. Удалось доказать, что он «не верблюд». Выиграл дело. Оплатили ему деньги и за вынужденный прогул, и за неиспользованный отпуск, восстановили на прежней должности. Признали правильной его первоочередную заботу о тружениках. Помог, конечно, фельетон «Дело завкома», появившийся на страницах «Известий». Писал его Евгений Кригер. Фельетон этот долгие годы хранился у меня, многажды с гордостью перечитывался и сгорел вместе с крюковской дачей в семьдесят шестом... Оттуда-то, из этого фельетона, знаю я о деде, дом которого в 1914 году сожгли черносотенцы, а его, уже на восьмом десятке, за революционную деятельность выслали по этапу в Архангельскую губернию. Оттуда знаю про тюрьмы, где сидел отец в пятом и двенадцатом годах. Правда, были дома еще и фотографии – отец и дядя Шмера сидят на подоконнике, а окно зарешечено, или: большая группа политических – в центре отец, тюремный староста. Это – после выигранной ими десятидневной голодовки, объявленной в знак протеста против незаконных действий тюремной администрации. В фельетоне же повествовалось о «кулацком сыне» – организаторе первых большевистских ячеек на Херсонщине, руководителе съезда губернских сельских учителей, продкомиссаре Юга Украины, основателе первой на украинской земле сельскохозяйственной коммуны «Нове життя»... И посыпались нам письма. От соратников отца, от его учеников, ставших в это время, к середине тридцатых, и секретарями райкомов, и военкомами, и учителями, и врачами... Звали к себе, предлагали важные должности, негодовали. Но теперь отец сам уволился и уехал работать учителем в школу взрослых подмосковной Второй Люберецкой трудкоммуны имени Дзержинского. Директором той школы был старый его товарищ и дальняя родня Николай Семенович Попков. Для тех, кому это неизвестно, могу пояснить: жили и учились в трудкоммуне «трудные подростки» – юные воры, проститутки, бандиты. Это о них фильм «Путевка в жизнь», это они сами строили железную дорогу от Люберец до Николо-Угрешского монастыря, где жила их коммуна. Это они создали завод No1 НКХП, там в годы войны работало десять тысяч человек и выпускали они ручные гранаты и дымовые шашки. Довелось и мне в 1944, по возвращении из эвакуации, несколько месяцев работать здесь, «начинать свою трудовую биографию». Отсюда моя первая трудовая книжка. Дурнем я был, когда, уже актером, после окончания театрального училища, определялся в театр: не сдал ее, завел вторую. В первой, по тогдашним моим представлениям, был вписан некий «унизительный для моей гордости» приказ с объявлением мне благодарности и «награждении за внеурочную работу по отгрузке фронтовой продукции... ордером на нижнее белье». Казалось, смеяться начнут – наградили «героя» кальсонами. Все-таки – театр...
Итак, отец уехал в трудкоммуну, получил там комнатку в широко распространенных у нас в ту пору жилищах – домах каркасно-засыпного типа, в просторечии – бараках, и начал преподавать математику бывшим уркам. Что им двигало? Любовь к учительству? Или предчувствие – в следующий раз так легко не отделаться? От его валентиновской эпопеи сохранился великолепный кожаный портфель с серебряной гравированной дощечкой: «Дорогому Павлу Архиповичу Герасимову от рабочих и ИТР строительства дачного поселка ВЦСПС за честный труд и сталинское отношение к людям». Это опальному-то, увольняющемуся начальнику! Вручили памятный дар, когда приехал он брать расчет. «Сталинское отношение к людям» – тогда, как вы понимаете, было высшим признанием человеческих качеств руководителя... Портфель я истаскал в послевоенные годы (одна из немногих доставшихся мне в наследство вещей отца), а потемневшая серебряная табличка с гравировкой сохранилась.
Так или иначе, но ушел отец с «ответственной работы», скрылся из виду. Посему, вероятно, и «не подвергся». Положение мамы было куда опаснее. Эсдечка, вероятно, примыкавшая к меньшевикам, хотя формально вроде не входившая в партию, бестужевка, да еще не только имевшая ближайших родственников за границей – сестру и брата, но и переписывавшаяся с ними регулярно. И подружек у нее, не внушавших доверия – легион, и мыслит самостоятельно, и в кружке Плеханова была. Друзья и приятельницы один за другим исчезают... Господи, сколько криминалов! А тут еще приняла в семью жену репрессированного папиного товарища. Того арестовали, квартиру опечатали, Вера Григорьевна оказалась на улице. Без средств к существованию, без профессии, без крыши над головой. Два года жила она у нас, раскрашивала на дому елочные игрушки для какой-то артели. Я иногда помогал. Зайчики ватные, Деды-Морозы, лисички. Работа шла конвейером: белое пятнышко на хвосте, красная точка на носу, потом ушки и спинка. На подоконнике выстраивались десятки одинаковых заготовок, постепенно расцветающих всеми цветами радуги. Такие вот пироги. А жили они – ого-го! Корецкий был большим начальником. Квартира, дача, автомобиль...
Взяли соседа – дядю Адама. Он и его жена дружили с родителями, чуть не ежедневно то наши у них, то они у нас чаи гоняли. Беседовали. Вообще у нас в доме всегда было людно. Бывшие мамины сокурсницы, папины соратники, ученики, сослуживцы, соседи, родственники и гости с Украины, не столь давно пережившие испытание диким голодом... Телевизоров не было, кино раз-два в месяц, да и не любители папа с мамой. Театр – да. Но театр – хорошо если раза три в сезон. Событие. МХАТ, Вахтанговский, Мейерхольда, Таирова. Споры, обсуждения. Основное же – книги и общение. Кипящий на электроплитке чайник, чтобы не бегать постоянно на общую кухню к примусу, нехитрое угощение на столе: печенье да конфеты-подушечки с повидловой начинкой. И разговоры, разговоры. Другой раз – заполночь. Меня давно угнали спать. Но занавеска между шкафами, отгораживавшая мою «детскую» – не дверь, прекрасно слышно, о чем говорят...
Что спасло маму? То, что была она хорошим специалистом? Дельным работником? Да кто на сие смотрел?! Не такие головы летели. Трудилась она тогда в Щепетильниковском трамдепо в должности начальника планового отдела, на улице Лесной. Сотрудники любили, начальство уважало. Помню, как торжественно вручали ей премии в клубе имени Зуева, как гордился я, сидя в зале, когда мою маму вызывали на сцену и вручали ей грамоты и ценные подарки – туфли, отрез на платье. «Моя мама!» Летом тридцать седьмого, это мне мама рассказывала уже через много лет, в пятидесятые годы, вызвал ее к себе в кабинет начальник депо Быков и категорически предложил: «Езжай, Татьяна Наумовна, в отпуск». – «Когда? Я лишь осенью собираюсь, муж с сыном на Украине...» (У отца как у учителя, был теперь двухмесячный отпуск, и мы укатили к родичам. Жили у тети Нилы в Гайвороне, потом собирались оттуда в Херсон, и к сентябрю – в Москву, в свои школы). – «Нет, надо ехать сейчас. Горящая путевка. На Кавказ, в Гудауты». Вручил ей путевку и добавил: «Выезжай немедленно. Опоздаешь. Тебе уже и билет через Моссовет заказан». Собралась в одночасье и отбыла на отдых. К ночи состав уже катил ее на юг. Подозревал он что-то или знал точно? Не спросишь. Но, наверно, спас. Выдвиженец из рабочих, старый член партии. Настоящий коммунист, как говорила мама.
А ведь у мамы наготове был маленький чемоданчик со сменой белья, мылом, зубной щеткой, мешочком с сухарями... И у отца – тоже. На всякий случай. Не было у них «рыльце в пушку», и революции они не предавали, и работали на совесть. А вот ведь думали, что и их может коснуться. И готовились, как могли. Спасибо тебе, товарищ Быков, за маму... А портретик Плеханова, семейная наша реликвия, пропал. И письма какие-то в мелкие клочки рвали, и небогатую нашу библиотеку – шерстили. А вдруг? Нет, что ни говорите, а мудрыми людьми были мои родители. Хотя, сколько таких «мудрецов» отправилось если не к праотцам, то в дальние края? А вот мне не довелось испытать горькую судьбу «сына врагов народа». Повезло. Почему-то вспомнился один случайный разговор с бывшим моим сокурсником по театральному училищу Юркой Сперанским. Встретились мы с ним на улице где-то году в пятьдесят седьмом. Как да что: он в ЦТСА работал, в театре Советской армии, а я уже в редакции, хвастается – еду с театром на гастроли в Чехословакию. Как же тебя взяли, спрашиваю, ведь у тебя отец с матерью?.. У нас на курсе знали, что родители Юрки были репрессированы, бабка тянула. А он мне: «Другие времена! Теперь в анкетах вопрос – не были ли репрессированы вы или ваши родственники? И если нет, то почему?..» Посмеялись.
Но вернемся к годам довоенным. В класс наш время от времени кто-то приходил зареванным, а вскоре почему-то переставал появляться на уроках. Мы догадывались: переехал. Появилась было новая учительница литературы – это уже в пятом. «Кандидат наук», – шептались ребята. Худая, черная. Имени не помню, но на ее уроках было безумно интересно. Преподавала она у нас месяца два... Арестовали мать Кости Орлова. Котьку прикармливали – пацан остался совсем один. И мои родители шефствовали, и мать Володи Антонина Яковлевна, и другие соседи. Отец, приезжая по воскресеньям из своей трудкоммуны, таскал его вместе со мной в Центральные бани. Мама давала с собой мое чистое бельишко. Несмотря на свой довольно пакостный характер, Кот был неглуп, нахален, втерся в доверие к Сергею Владимировичу Михалкову (я еще не писал, что мы – «группа молодых поэтов» – бегали в «Мурзилку»), даже иногда сутками пропадали у него. Уж не по совету ли и не без помощи С. В. написал он трогательное письмо Сталину – в стихах – о своей мамочке, одиночестве и глубочайшей вере в справедливость великого вождя> Так или иначе, но Екатерину Модестовну Субашиеву месяца через три выпустили. Вероятно, столь уж безобидна была, что, кроме дворянского происхождения, ничего ей в вину поставить не могли. Мать Коту вернули. Случай редкий, почти уникальный.
Вера Григорьевна получала от мужа редкие письма. В одном из них, отправленном, как я теперь понимаю, «с оказией», не через официальную почту, Корецкий писал о том, как его пытали, как зажимал следователь его пальцы в двери, бил рукояткой револьвера. Она шепотом читала это письмо маме и давилась рыданиями. Предполагалось, что я сплю...
А жизнь шла своим чередом. Меня приняли в пионеры. Вместе с Фелькой Алексеевым мы верховодили в классе: не в смысле – самые хулиганистые, нет! – общественники. Ежедневные торжественные линейки в Актовом зале. Вынос знамени школы, которое вручалось лучшему по успеваемости классу. А наш пятый, а потом шестой «Б» пальму первенства никому не уступал.
А тут еще обнаружился у меня «талант» – не прошла даром возня с пластилином. Мама отвела в Дом пионеров учиться лепке. Моя композиция – «Руслан сражается с Головой» – даже выставлялась. Скульптор. И тогда же писались первые стихи. Редакция «Мурзилки» была рядом – в Малом Черкасском, где теперь Детгиз. С нами, начинающими, возились Михалков и Кассиль. В одном из номеров журнала даже тиснули хорошо кем-то обработанное мое творение, Сталину посвященное. У меня та «Мурзилка» не сохранилась. И слава богу. Даже вспоминать неловко.
Потом началась война. Сначала финская. Мы ее особенно не заметили. А затем настоящая, переломившая наши жизни, вероятно, главное ее событие. Налеты, эвакуация, первая работа, первая любовь, комсомол... Обо всем этом я расскажу обязательно, но несколько ниже. А сейчас, ради сохранения внутренней струны повествования, – о сорок восьмом, сорок девятом, о годах борьбы с космополитизмом. Не могу не покаяться в собственном идиотизме. Я тогда уже учился в театральном. Западную литературу читал нам один из самых блестящих профессоров – Александр Сергеевич Поль. Слушали мы его взахлеб. Умел он артистически по-английски продекламировать нам «Ворона» Эдгара По, по-французски – «Клер де ля люн», по-немецки – Гейне. Благороднейший, с прекрасным чувством юмора. И любил нас. Я обязательно потом познакомлю вас с одним связанным с ним эпизодом наших студенческих розыгрышей. Сейчас же – о «космополитах». Собрание. Все «горячо клеймят»... Куда конь с копытом, туда и рак с клешней. Комсорг курса, то есть я, взял слово и принялся витийствовать: не слишком ли много внимания уделяем мы изучению Метерлинка и всяких Шатобрианов? А создателя «Интернационала» Эжена Потье лишь слегка упомянули... Короче – бред сивой кобылы, но «в духе». Слава богу, на собрании хватало умных людей. Меня заткнули и тему эту не развивали. Обошлось. Александр Сергеевич перестал раскланиваться, а я ведь тешил себя надеждой, что хожу у него в любимчиках... Однако пятерки на экзаменах ставить продолжал, не переносил «личное на общественное». Вот такой дурной был я молокосос. Ведь многое знал, о многом догадывался, а все-таки... Слава богу, обошлось без последствий. Был у меня на курсе приятель – Коля Растеряев, наш училищный парторг, войну прошел, летчик. Он кое-что объяснил после. Дальше были «Вопросы языкознания». Сколько шпаг скрещивалось, сколько копий поломано. А ведь все из пальца высосано. Даром ли – Сосо?!
Декабрь сорок девятого. Национальный праздник. Мы еще в годы войны отмечали его. Пусть неофициально, но знали все: 21 декабря – день рождения Сталина. А тут – семидесятилетие. Трансляция торжественного вечера из Большого театра. «Все флаги в гости к нам» – Мао, Берут, Торез, Пассионария... – герои моей юности, вожди международного коммунистического движения, люди, с которых надо «делать жизнь». С нетерпением ждем выступления Самого. Уже года два не говорил. Но по такому-то случаю уж, вероятно, что-нибудь скажет! У всех на слуху его глуховатый гортанный голос, грузинский акцент, на тысячах экранов копируемый артистами Геловани, Диким... Голос, внушавший уверенность в годы войны, ставивший новые грандиозные задачи. Голос вождя, бога-судьбоносца. Помню, как на май всей Москвой шли на Красную площадь. Хоть мельком увидеть. Сподобиться. Уже на подходе к площади в рядах демонстрантов шумок: стоит или не стоит? Стоит! Это ощущалось уже по тому, как взрывалась вдруг площадь приветственными кликами: на мавзолее! Рев доносился до не вступивших еще на Красную толп. Ликование: там, стоит!
И вот – двадцать первое. Задолго до этого – приветствия в газетах, поток подарков со всего мира. Потом – музей. Помните? «Музей подарков товарищу Сталину». Офигинеть можно. Надо же дойти целому народу до такого... Роскошнейшие одежды, мебеля, шахматные столики, инкрустация, чеканка, фарфор со всего мира... А запомнилась детская распашонка, присланная одной француженкой, – единственная память о погибшем в маки сыне. Самое дорогое.
Все училище собралось в актовом зале. На сцене, на столе, покрытом красным бархатом, – приемник, врубленный на полную мощность. За столом – никого. Только приемник. Все мы – слушатели – воображаемые участники великого торжества. Вот возникает овация. И мы до остервенения бьем в ладоши. Грохот стихает. И вот мы вместе с теми, кто в зале Большого, вместе с миллионами и миллионами стоящих у приемников, рупоров, громкоговорителей, – запеваем Интернационал, уже не государственный, уже только гимн партии. Поем привычную и дорогую песнь, с которой шли под пули коммунары Парижа, которую пели, стоя над разверстыми ямами, герои гражданской, которую орали в лицо своим палачам подпольщики Великой Отечественной. Уже шесть лет, как ушел «Интернационал» в отставку. Он редко звучит, разве что по радио, и то не по нашему: китайскому, югославскому. Но в моем сердце, как и в миллионах сердец подобных мне юных и уже зрелых людей, эта песнь – неискоренима. Ее нельзя у нас отнять. Мелодия, заслышав которую – всегда встаю. Мой гимн. Гимн отца. Гимн Ленина. Гимн всех революционных пролетариев. И вот он вновь звучит. Тогда его еще все знали, помнили слова. Пели. Все пели. И чувство, что одновременно с тобой поют его сейчас бесчисленные единомышленники на всех языках планеты – потрясало. У многих на глазах слезы. Лица суровые и счастливые: «...Мы наш, мы новый мир построим...»
Позволю себе еще одно очередное отступление. Перескочу через десятилетие. Зал МЭИ. Студенты принимают гостей – Поезд Дружбы из Чехословакии. Торжественная часть заключается «Интернационалом», он звучит не из динамиков, как вошло у нас в привычку в застойные годы. Играет студенческий оркестр. Чехов человек триста, остальные – наши. Звучит пролетарский гимн. Зал поет. Торжественно, дружно. Стоим рядом с женой и тоже самозабвенно поем. Но у чехов только два куплета. А у нас – три. Отзвучал «Интернационал» по-чешски. Оркестр продолжает играть, а зал молчит! Господи, какой позор! Вопреки всем выкрикиваю слова последнего куплета. Белла, как может, поддерживает. Президиум стоит с закрытыми ртами. В зале всего несколько голосов. Но все-таки мы вытягиваем! Не замолчали. Из переднего ряда оборачивается пожилой чех. Седоватый. С мягким акцентом, выдающим его «зарубежное происхождение», обращается ко мне: «Возьмите на памьять, товарищ!» – и протягивает мне портсигар, на крышке которого выгравирован Пражский град. Первое, что попало в руки. Спасибо! Храню этот дар до сих пор. А наяву Прагу увидел совсем недавно. Злату Прагу с гордыми древними соборами и лебедями на Влтаве. Сейчас у меня несколько друзей в Чехословакии. И иногда мне трудно смотреть им в глаза, вспоминая о шестьдесят восьмом. Задавили. Теоретически я считал, что когда власть попадает в руки к прекраснодушным либералам, то в двадцатом веке им нередко на смену приходит фашизм: так было в Германии и Италии, так случилось в Испании и Греции, такое произошло в 1926 году – в Литве. Так в Чили Пиночет расстрелял Альенде. Может, есть в этом определенная закономерность? Может, диктатура передового класса должна быть могучей и строгой? Но не беззаконной и не бесчеловечной! Мы живем в двадцатом веке. Любое беззаконие плодит диктаторов и палачей, будь то фашисты, будь то сталинисты. Об этом тоже нельзя забывать! И о том, к чему привели «нeвмeшатeльcтвo» Лиги наций в Испании и пакт с Гитлером... И о том, к чему – наша «интернациональная помощь» в Афганистане. И Берлинская стена – позор дураков, и «спасение» Венгрии, и события с Пражской весной... Никто не имеет права диктовать свою волю народам, как бы кому-то этого ни хотелось. Их жизнь – их внутреннее дело. Так ли? А людоед Бокасса? А выживший из ума средневековый палач Хомейни? А диктатор Чаушеску? А «великий вождь» Ким Ир Сен? И со всей этой шушерой «мы» готовы дружить. С тем же свергнутым в Уганде Амином, с тем же Каддафи из Ливийской Джамахирии, с теми же террористами из ООП... А ведь перед глазами – вьетнамский позор Америки, ведь наплевал на советских египетский Саддам... Гордимся своей международной политикой. Борцы за мир... А сами утыкали Восточную Европу ракетами, а сами содержим самую огромную в мире в мирное время армию...
Все предыдущие строки написаны за два-три года до того, как перепечатывались они весной 89-го. Понятен их пафос. Что-то меняется. Из Афганистана, потеряв более тринадцати тысяч только убитыми, мы наконец ушли. Куба выводит войска из Анголы. Начинается процесс мирного урегулирования в Никарагуа. Но многие приоритеты застоя, а то и более далеких времен, ведущих еще к идеям «отца всех народов», живы в нашей политической жизни. Сказав «А», забываем сказать «Б», сделав шаг вперед, стремимся отступить на пару шагов назад. Сколько еще будет продолжаться такая бездумь?! Полуправда, полугласность – внутри, заигрывание со всякими подонками, лишь бы они грозились насолить Америке – вовне. Пора переходить к элементарной порядочности в политике. А мы зачастую выплескиваем из корыта вместе с грязной водой и ребенка, которого пытались там отмыть... (Вот уже январь девяностого. Социалистическая Восточная Европа берет реванш. Срывает с себя мертвую маску... Спасибо Горбачеву!)
Вернемся в март пятьдесят третьего. Служу в армии. Гарнизон на окраине Тамбова. Помкарнач – помощник караульного начальника. Ранним утром отправляюсь поверять посты. Снег – выше колен. Степь. Аэродром: КП, самолетные капониры, склад боеприпасов, склад ГСМ, от объекта к объекту узенькая тропиночка, утопленная в снег, наши казармы и весь военный городок километрах в полутора отсюда. Рассветает. С далекого плаца доносятся позывные радио и отдельные слова: «...с глубоким прискорбием... весь советский народ...» О болезни Сталина уже сообщали. А тут... Сел я в снег и разревелся. Вою побитой собакой. Ничего не соображаю. Стянул с головы ушанку, побрел обратно в караульное помещение. Не помню, как и добрался. Шапку по дороге потерял. Ребята потом принесли. Горе? Да, горе. И еще – как же мы теперь?! О, идиот! Начальник караула, замполит нашего батальона, пытается успокоить, уговаривает: ложись, отдохни, поспи. А я – в три ручья. Прибежали из гарнизонной школы – у нас только четыре класса, старшие бегают в городские школы. Ученики – офицерские детишки, отпрыски сверхсрочников, жены их – учительницы. А я – пионервожатый. «Отпустите Егора в школу! Не знаем, что и делать: надо траурный митинг провести, а директриса и учительницы не в себе...» Майор меня с караула снял: помойся, сдай автомат и беги. Прихожу. Малыши мои – второклашки, третьеклассники – растеряны, возбуждены, ктото тихонько подвывает, мордочки бледные, преподавательницы и все остальные взрослые в слезах и соплях, слова выдавить не могут. Вот-вот начнется всеобщая паника. Построили мы ребятню в небольшом зальчике, вынесли пионерское знамя, кто-то из девочек выплел из кос черные ленточки, повязали на верх древка. Стою перед строем, смотрю на дружочков своих и больше всего боюсь сам разреветься. Хорошо, что крепко вдолбилась в голову «Клятва Сталина», сколько раз читанаперечитана. Помните? – «Уходя от нас, товарищ Ленин...» Это и выручило. Покусал губы, сжал кулаки и заговорил. О Ленине, о Сталине, о непобедимой нашей партии, о нашем народе. Стандартный набор стереотипов, штампов, но ребята еще не настолько привыкли к ним, воспринимают, слушают, глаза становятся строже, осмысленнее. И вдруг в строю чье-то подавляемое рыдание – я обмер: если не перебить, не пересилить – сейчас разразится общая истерика, вой, плач. Офицерские детишки воспитаны в массе на поклонении «другу, отцу и учителю всей детворы». «В эти часы мы должны быть как никогда сильными! Пусть знают наши враги, что завет Великого вождя – построить коммунизм – мы выполним, обязательно выполним!» – выкрикиваю эти слова и чую: успокаиваются мои слушатели... Разошлись по классам. Конечно, ни о каких уроках и помину нет, заняли всех общим и «важным» делом: кто-то сбегал домой, натащили крепа, муара, кумача. Кто вьет черно-красные жгуты, кто обтягивает ими портреты, висящие в каждом классе, кто уже трудится над траурной стенгазетой, клеит вырезанные из журналов и газет фотомонтажи, разрисовывает траурными полосами листы ватмана... Все при деле...
Уже в эти часы понял я, что потрясла меня не сама смерть этого человека, а крах годами воспитанной уверенности, что бессмертен наш генералиссимус, что стабильность всего нашего бытия заключена в его мудрости и прозорливости. И мощь государства. И успехи народа. И великие стройки коммунизма, и лесополосы, и «нам нельзя ждать милостей от природы...», и борьба за мир во всем мире... Все это – в Сталине. Все осенено его именем...
Когда сегодня переписываю давние свои заметки, несмотря на гласность и перестройку, не очень верю, что кто-то прочтет их не в машинописных страницах, а книгой. Потому оставляю все как есть, как было. Стремлюсь оставаться до конца, до предела искренним, честным, ничего не соврать, нигде не покривить душой, не приукрасить себя. Не смешивать сегодняшних и тогдашних своих мыслей и ощущений, не рисовать себя более мудрым и прозорливым, чем был на самом деле. Взял на себя этот тяжкий и, может быть, никому не нужный крест и волочу его. Кому интересна твоя обычная, без особых подвигов и свершений жизнь, память о былом, мысли о сегодняшнем? Одно утешает: таких, как я – миллионы. Мы такими были, мы так прожили. Пусть никто, кроме близких, не будет листать этих страниц, да и те, может, по лености душевной не захотят копаться в груде пожелтевших листов... И все же, все же!.. Прожито уже шесть десятков лет. Не подличал, не лукавил, порой ошибался, порой творил глупости, стремился «показушно» выставить свою «правоверность», порой помалкивал там, где очень невтерпеж было молчать. Но всегда жил не только самим собой, не только мизерными интересами собственного мирка, благополучия, умел говорить и делать то, что отзывалось мне потом неприятностями, «недоверием» всяких начальствующих чиновников. Но смирить себя никогда не мог. Взрывалось, против воли выскакивало. И хамства начальственного не терпел, и глупости. Всякое бывало. Всегда любил ближнего, не смел оскорбить того, кто стоял ниже по социальной лестнице, не мог спустить тому, кто стоял выше. И прожил счастливую жизнь, ибо осветила ее настоящая, большая любовь. Такая, о которой, по-моему, многие мечтают тайно, но так и не встречаются с ней, пользуясь суррогатом. Дождался внуков. И не поведать им о том, как и чем жил, не могу и не хочу. А что до остальных – вдруг да и им поможет когда-то понять наше время этот мой «человеческий документ». Ради этого и утруждаюсь, горблюсь над столом. Уповая на это, и пишу. Время идет трудное, время переломов, надежд, крушения их, возрождения... Как уже упоминал на этих страницах, много лет вынашивал свой замысел, писал стихи и рассказы, сочинял повести, даже роман начал – «Идущие рядом». Еще лет сорок назад, совсем мальчишкой. Хватило меня тогда на описание предвоенного моего класса, на воспоминания о Москве тех лет. Но порох в пороховницах вскоре иссяк, хотя аромат времени, кажется, жил на тех страницах. Очень девочки-подружки по крюковским летним дням любили, чтобы почитывал я им написанное за ночь и утро на чердаке своей продуваемой всеми ветрами дачи... Но я уже тогда знал, что такое графомания, и больше всего боялся ее. «Сочинять» – это уже признак сего недуга. А опыта еще никакого не было... Однако и сейчас нет-нет, да и закрадется в душу опасение: a не она ли ныне толкает твое перо? Гоню. Пусть. Вот про стихи свои твердо знаю: внимания не стоят. Версификация. Ибо твердо усвоил, что есть Поэзия. Если в стихе хоть одна строка открывает тебе то, до чего сам не додумался, хотя много раз сталкивался, если зацепило за сердце, открыло что-то необходимое душе – значит, Поэзия. Остальное – туфта. Я не кокетничаю. Просто стараюсь осмыслить себя, жизнь своего поколения... Дважды терялись мои «архивы». Еще весной сорок пятого пропал портфель с дневниками и тетрадками юношеских, очень несовершенных стихов. В те времена посещал я литстудию, считался «ведущим; молодым, начинающим»... Однажды не мог поспеть на одно из заседаний кружка, где должен был читать свои опусы. Один из товарищей-студийцев выпросил портфель, мол, сами прочтут, раз уж собирались... И с концом. Больше того портфеля я не видел. Может, к счастью, а то, глядишь, царапал бы всю жизнь никому не нужные вирши. Набит был портфель черновыми набросками тридцать девятого – сорок пятого, всякими записями «для памяти» и прочей дребеденью. Почему, как позже я понял, пропал он, постараюсь рассказать ниже. Кто-то, вероятно, «интересовался» моей незначительной личностью. Однако это разговор особый. Сейчас лишь о том, что опять-таки связано в моей жизни со Сталиным, чтобы окончательно закрыть, если смогу, эту тему. Среди пропавших тогда записей и документов было и впрямь кое-что любопытное. Думаю, что это каким-то образом повлияло на определенных лиц, и они получили возможность оставить меня в покое. Там была копия моего письма Сталину и ответ на это письмо из пятого управления министерства обороны, в котором некий полковник «...От имени товарища Сталина» благодарил меня за высказанный в моем послании патриотизм, а на просьбу о добровольном и досрочном моем зачислении в действующую армию, «чтобы бить фашистов», сообщал: «...когда вы потребуетесь Родине, она вас позовет, а пока учитесь». Позвали меня через несколько лет, когда никакого желания служить в рядах у меня уже не было. Скорее наоборот. Об этом тоже после... То письмо написано было еще весной сорок четвертого. Призвали же меня в пятьдесят первом. Кроме того, хранились в портфеле заготовки к сочинявшейся в сорок четвертом – сорок пятом годах поэме «Человек». Были там и такие строфы:
Француз ты, китаец, словак или грек,
Но если ты совестью чист,
И если честный ты человек,
Ты с нами, ты – коммунист.
Пускай ты поляк, или чех, или серб,
В огне боевых годин
Сиял нам общий заветный герб
И лозунг нас звал один...
Теперь я закончил поэмы бег.
Все строки на место встали.
Я назвал героя своего Человек.
Имя ему –
СТАЛИН.
Так-то вот.
И еще два сюжета, уже из пятидесятых годов, уже после смерти Великого вождя и учителя. В доме моей первой жены на этажерке с книгами стоял гипсовый бюстик Отца и Друга. Окрашенный под бронзу. Вручили его теще за успехи в юридической науке. И вот, сметая как-то с этажерки пыль, смахнула она на пол сие произведение искусства. Разлетелся Сталин в мелкую брызгу. Катастрофа! Зайдет кто-нибудь из соседей или приятелей по институту, как объяснишь исчезновение дорогого образа? Впрочем, не беда: можно купить новый, во всех писчебумажных магазинах навалом. Но вот как избавиться от осколков?! Юрист-криминалист, кандидат наук – теща долго ломала голову, пока не нашла следующее решение: каждый из кусочков, отдельно завернутый в газету, выносится ежеутренне по одному и на улице незаметно опускается в разные урны подальше от дома. С необходимыми предосторожностями... А ведь неглупой женщиной была моя первая теща, докторскую защитила по зарубежному уголовному праву, с английского переводила... Надо же! Как же въелся в души страх, как запуганы были люди! Случай почти анекдотический, но факт. И мы с первой женой вполне серьезно участвовали в той криминальной акции: «Уничтожение бюста вождя и препровождение остатков на свалку».
В той же коммуналке, где тогда обитала наша семья, жили еще несколько человек. Летчик-полковник с женой, какой-то майор с супругой и двумя великовозрастными девами – дочками, вдова военных лет с тремя детьми... Жили все довольно мирно, иногда даже выпивали вместе по праздникам. Майорская жена – средних лет московская обывательница – ничего особенного из себя не представляла, «званием» мужа не козыряла – на кухне обреталась молодая полковничиха! – но подчеркивать причастность свою к некоему высшему слою общества майорша любила и вела себя соответственно: ее безапелляционные суждения всегда бывали строго согласованы даже не с передовицами газет, газет она не читала, а с отрывочными сведениями, услышанными по радио, и некоторой информацией, доставляемой за семейный стол майором. Сталин в этой семье котировался очень высоко, ибо майор имел какое-то отношение к кремлевской охране. И вот представьте только себе, как ошарашен был я в феврале пятьдесят шестого, когда майорша, оставшись наедине со мной на кухне, как великую тайну, сообщила молодому соседу, озираясь и чуть ли не шепотом на ухо: «А Сталин-то, оказывается, враг народа!» Это дошли до нее отголоски закрытой хрущевской речи на XX съезде. Глаза растерянные, в лице непривычная бледность, но не поделиться такой захватывающей новостью сочла она невозможным...
А во второй раз мой «архив» с новеллами, дневниками и стихами элементарно сгорел вместе со старой нашей дачей. Больше всего жалел я комплекты «Нового мира», что хранились там, с 1954 по 1976 годы. Богатство. Туда же вывезли мы «дубли» нашей библиотеки, около тысячи томов. И все – в прах. Окружил дачный поселок Мострамвайтреста спутник Москвы, город Зеленоград, и в одну из весен развлекающиеся жители окрестных шестнадцатиэтажек взломали двери и развели на террасе костер. Вместе с крюковской дачей кончился, как мне кажется, один из периодов жизни и моей, и моей семьи. Тут рос я, росли мои дочери. С дачей связаны и воспоминания юности, и начало нашей жизни и любви. Здесь, весной шестидесятого, окончательно решилась наша с Беллой судьба, здесь мы поняли, что должны быть вместе и навсегда. Это было 21 мая. Наша дата.
И вот теперь, когда решил было восстановить пропавшие сюжеты из тех архивов – «Рассказы из сгоревшего портфеля» – начал записывать отдельные новеллы, но вскоре понял, что не новеллы самое главное, о чем должен я поведать людям. И возвратился к старому замыслу, все годы бередившему мою душу. Шла весна 1987 года. Весна новых надежд, весна возрождения Революции. Написалось много. Еще не кончено, но я надеюсь дописать. Силы еще есть. И время. Это мои «Люди, годы, жизнь» – без Маяковских и Арагонов, без Ланжевенов и Хрущевых, без Парижа и Варшавы, на куда более низком уровне значимости тех мест и людей, что населяют мою память. Но я имею право и должен рассказать обо всем этом. Ибо неповторим каждый миг жизни. И одновременно повторимы ее ошибки. В великом и малом. Трагические и смешные, мудрые и глупые.
Названа эта главка «Мое поколение». Что оно такое – мое поколение, в литературном смысле? Если откровенно, есть, живут и творят писатели, начавшие свой труд в тридцатые годы, есть прошедшие войну и вступившие в литературу уже после нее, есть поколение Оттепели – поколение пятьдесят шестого, давно пишет и публикуется поколение «сорока-», теперь уже «пятидесятилетних», – по классификации некоторых критиков. Вступают в жизнь молодые, подхлестнутые смердением застоя и начавшейся перестройкой. Я не смею отнести себя ни к одному из них. Я – между. Я – «ни в городе Богдан, ни в селе Селифан». Зародилось, зароилось что-то в душе в то время, как выступили первые послевоенные – в концесороковых, воспринималось и откладывалось на бумаге и в памяти – в пятидесятые-шестидесятые. Но воевавшие – старше, а поколение Двадцатого съезда – моложе. А уж теперешние властители дум – и того юнее. Я – между. До тех – не дорос, этих – перерос. Поэт Марк Кабаков, тоже не успевший повоевать, но еще в годы войны надевший погоны курсанта военной мореходки, лет тридцать назад жаловался мне: «Мы поколение, у которого украли романтику». Может, он и прав. Но романтику у меня не украли. Украли – Революцию. Вместе с куском сердца, веры и памяти. Вместе с ненаписанными книгами, недоделанными делами, несыгранными ролями... И свершили это люди, клявшиеся и божившиеся ленинскими лозунгами, на словах готовые в огонь и в воду за дело Октября. Люди, которых я с младых ногтей привык глубоко уважать и которым познал цену, лишь многажды обжегшись на их лжи и неправых деяниях. Всегда для меня высшей аттестацией человека были слова: «Он настоящий коммунист», «Он настоящий интеллигент», – не так много встречал я их на своем пути, но они есть, и до сих пор верю – за ними будущее. А те, что натягивают на себя их маски и политиканствуют под их прикрытием, – да будут прокляты! Во главе со своим духовным отцом и учителем. Sic!