С родимой моей украинской степью зауральская не очень схожа. Впрочем, могу и ошибиться – украинскую-то помню по впечатлениям десятилетнего хлопчика, когда мы с отцом на волах, по Чумацкому шляху ехали по ней из Каховки в Нижние Серогозы. Потянуло отца в родные места, и захватил он с собой сына – показать. Из Херсона вверх по Днепру до Каховки, а там – в Заднепровье... Запало в душу медленное колыхание ковылей, столб пыли, вздымаемый ленивыми ногами волов, яростное солнце на белесом, выгоревшем небе – огромном-огромном. Только в редких балочках еще сохранялся цвет живой травы, а так – все серо: и укатанные колеи дороги, и спины волов, и ровная бескрайняя степь, и дальние курганы. Над землей, тоже серой и раскаленной, дрожит марево. И ни единого озерца, ручейка, колочка... Может, наложилось на мои воспоминания и очарование чеховской «Степи», прочитанной много позже, даже то обстоятельство, что героя повести тоже звали Егорушкой... Как знать. Полсотни лет не бывал на Херсонщине, полвека.
Между прочим, и отец к тому времени не бывал в Серогозах лет двадцать пять, хотя уже после революции еще некоторое время учительствовал в здешних краях. Никого из Герасимовых тут не осталось: дедову избу сожгли, Савелий умер, а род не пустил в Серогозах глубоких корней... Впрочем, отца узнали. Кое-какие старожилы-соседи еще помнили. Ни дома, ни огорода, ни сада, ни савельева подворья... И все-таки жила в селе память о деде. Долго стоял отец у «Архиповой криницы» – толстой шершавой бетонной трубы с колодезным воротом и гонтовым навесом над черным зевом, и до сих пор брали отсюда холодную чистую воду. Война, революция, нашествие германцев, гетмановщина, Петлюра, Махно, коллективизация – вот сколько всего пронеслось над этими степями за прошедшие годы, а колодец, выкопанный Герасимовыми – сохранился. Двадцать семь сажен, больше пятидесяти метров глубины, и не в деревянный сруб одет – в бетонные полукольца, которые они сами из гравия, песка и цемента отливали и на примитивной лебедке опускали вниз, подгоняли стыки, заделывали швы. К нашему приезду он уже почти сорок лет простоял. На века строили. Отец тогда еще мальчишкой был, в конце прошлого века. Архипу и Савелию старшие сыны помогали. Бригада! Целое лето возились. Вода-то в Серогозах на вес золота. Отец рассказывал, что его обязанностью было огород поливать – каждый день только на эту нужду пятьдесят ведер надо было выкачать – и не оскудевал колодец. Всем соседям служил. Сколько же песку и глины в недалекую балку вывезли, сколько волнений – а вдруг не доберемся до воды, тут ли идет жила? Но вот стоит и поит местных жителей «Архипова криница»... Теперь и мне уже за шестьдесят, а так хочется съездить, одним хоть глазком на отцову родину глянуть. А ну как и до се стоит тот колодец, поит народ? Думал, вот уйду на пенсию, осуществлю свою мечту. Да все недосуг. Нижние Серогозы – корень рода моего, почти незнаемая, но своя, любимая земля...
В Заднепровье стоят по окоему на ровной, как стол, степи редкие горбы древних курганов – «могыл», из балочек порой высятся свечи пирамидальных тополей и купы белой акации – видно, хутора когда-то стояли. Здесь, в казахской степи – гряды холмов, частые озера. Зелень и деревья только у воды, от деревни до деревни или от аила до аила порой два-три десятка километров, днями ни единого человека на дороге не встретишь. И озера странные: почти рядом, по обе стороны слабо наезженного проселка два озерка, камышами обросшие, но одно пресное, другое соленое! И солончаки – голые голубоватые растрескавшиеся плеши такыров. Верно, все не так там ныне, в Павлодарской и Северо-Казахстанской областях, где работал я тем летом. Именно здесь шла целинная битва, тут содрали со степи ее вечный ковыльный покров, распахали первые миллионы гектаров, именно над ними воют сегодня зачастую пыльные бури, унося с полей чернозем. Боюсь, что пейзаж крепко изменился, но небо-то и солнце наверняка те же самые, что и над Украиной. Это их и роднит. У меня всегда вызывает небо священный трепет. Заберешься в Москве на крышу своей двенадцатиэтажки – я весной, бывает, забираюсь туда позагорать – уставишься на небо и замрешь: ведь таким же было оно и тысячелетия назад, так же бежали по нему облака, так же парили высоко в его синеве птицы, и никакого каменного и бетонного леса внизу, никакого асфальта вместо буйных трав, никаких улиц вместо бесчисленных ручьев и речушек... Небо везде одинаковое... И целых четыре месяца стояло, висело оно надо мной в казахской степи – с середины мая до середины сентября сорок третьего года. Где-то далеко на Западе шла страшная битва, лилась кровь, горели города и веси, гибли тысячи и тысячи людей, а надо мной изо дня в день с восхода и до заката солнца распахивалось огромное, мирное небо. И неделями не ведали мы, что там на фронте – транзисторов тогда не было, да и простой приемничек для оперативной связи с отрядом в Куртамыше тоже был бы невероятностью. Изредка из какого-нибудь райцентра удавалось Саше связаться с начальством, а мне – бросить пару писем: маме, отцу в поселок Дзержинского, кое-каким довоенным дружкам. Получали же мы почту раз в месяц, когда, отыскивал нас очередной грузовичок с положенными продуктами и указаниями из отряда... Четыре месяца. Очень важные для меня месяцы. Как понимаю я это теперь, обратили они меня в самостоятельного человека. Там, в казахстанской степи, направив на гладком камне кухонный нож, впервые сбрил я со щек и подбородка пушок будущих усов и бороды, там, как потом выяснилось, подрос сантиметров на пять, прибавил в весе чуть ли ни на целый пуд. Недоедание, даже голод предыдущего сдерживали рост, организм словно замер, законсервировался, прозябал, как зерно в мерзлой земле, а тут – вдарило весеннее солнышко, отклёкла почва и свершился скачок... Диалектика... Важные и памятные мне времена. Поэтому хочу рассказать о них поподробнее.
Наверное, не очень многие знают, чем конкретно занимаются геодезисты. Они определяют высоту земной поверхности над уровнем моря, идут со своими приборами по специальным, заранее намеченным маршрутам-ходам от одной триангуляционной вышки до другой. Кто не видывал этих странных, похожих на нефтяные – буровые, но деревянных, из едва отесанных бревен сколоченных вышек, торчащих на холмах в самых неожиданных местах, кто не задавался вопросом: зачем они тут? И не удовлетворялся ответом: то ли карту с них рисуют, то ли за лесными пожарами следят. Если по жидким лесенкам взобраться на верхнюю площадку такой вышки, всегда с нее можно увидеть на горизонте две-три подобных. Внизу, в центре под вышкой, можно обнаружить холмик, а ежели его раскопать, то наткнешься на бетонный куб с металлическим штырьком. Это устройство называется «репер». Кроме того, геодезистам принадлежит и все остальное реперное хозяйство: такие же четырехугольные холмики, окопанные канавами, в центре, снова в ямке, бетонные кубики с железными штырьками, есть еще реперы и на стенах домов городских построек – металлические лапки с треугольной нашлепочкой острым углом вверх и обязательным номером, тоже репера. Если с мерными рейками, которыми пользуются геодезисты, «привязать» такой городской репер к стационарному, закопанному в поле, можно вычислить, не понизился ли уровень, не дает ли фундамент осадки, нету ли опасности разрушения фундамента. И такие сооружения по всей стране, по всему сухопутному миру. Гигантская работа, сделанная не в одночасье, не одним поколением. Существуют подробнейшие карты с сеткой геодезических высот над уровнем моря, с указанием всех реперов и их данными. И вот я в течение четырех месяцев сорок третьего военного года участвовал в этом деле. Может, за давностью лет что-нибудь и спутал в описании работы, но так запомнились мне уроки тех дней.
Дошли до определенного заданием репера, сориентировались и отправились к вышке. Сначала в одну сторону, километров десять (на полпути еще один полевой репер), потом назад для контроля, и с того же репера, от которого начали «ходку», к другой вышке. Таким образом захватывается полоса шириной километров в двадцать и связываются между собой высоты, расположенные на этой полосе.
Как мы идем? Сколько нас? Идти стараемся строго по прямой, зависит это от меня – у меня в руке обыкновенная мерная сажень – такой угол из реек с попере чиной, вроде огромного раскрытого под прямым углом циркуля, начальник бригады дает по компасу направление, я намечаю себе ориентиры и стараюсь строго им следовать: какой-нибудь куст, дальнее деревце, на худой конец холмик, если не видно вышки, а уж как завиднеется, тут прямо на нее. Отсчитываю двадцать пять шагов сажени и жду, когда основная группа подойдет ко мне с нивелиром – оптическим прибором на тяжелой треноге, поворачивающимся на сто восемьдесят градусов в строго горизонтальном направлении, причем площадочка, на которой нивелир укреплен, обязательно по уровню устанавливается тоже горизонтально. Рядом с нивелировщиком, он же наш начальник, на легком складном стульчике – записатор, вписывающий в маршрутный блокнот диктуемые нивелировщиком цифры, с ними один из башмачников – в его обязанности входит таскать зонт-тент – затеняющий прибор от яркого солнца, а то и от возможного дождя (хотя при дожде не работаем), но дожди редки. Бригадир несет треногу с прибором, а башмачник футляр от него, термос с водой, рюкзак с «перекусом». Есть еще два башмачника, называемые так, потому что несут тяжелые чугунные «башмаки» – этакие плоские чугунные штуковины, похожие на низ одно время очень широко распространенных керосинок, на четырех заостренных ножках и с откидной ручкой. Башмаки тяжелые, килограмм по шесть. Еще башмачник вооружен рейкой с нанесенными на ней делениями и цифрами. На площадочке башмака такой же, как на репере, штырек, рейка вверх ногами устанавливается на него, чтобы в окулярах, где изображение перевернутое, цифры гляделись правильно, хотя стоящий рядом башмачник – вверх ногами.
От переднего башмачника иду снова двадцать пять сажен, жду, пока в указанном мной месте поставят нивелир, и шагаю дальше. Сто метров позади, задний башмачник с силой вбивает в землю лапки башмака, а я отправляюсь вперед. Вечером, после маршрута, щелкаю на счетах, суммирую столбики цифр, результат обязательно должен сойтись миллиметр в миллиметр – прямой и обратный ход. В среднем двадцать километров. Называется это «привязать репер». Не сошлись результаты – пересчитывай.
Такая работа. Однообразно, жарко, солнце палит все сильнее и сильнее. Поэтому ближе к полудню – перерыв, марево мешает точности. Начинаем со светом, заканчиваем к закату. Всего нас в бригаде семеро – седьмой не постоянный, в каждом районе придают нам вместе с лошадьми и телегами нового сотрудника – возчика и повара, в обязанности коего входит варка баланды, собирание кизяка, сушняка, охрана наших палаток. Иногда он привозит нам в термосах обед на маршрут, иногда – если кончаем часов в пять – ждет в лагере. Лагерь – две большие палатки и одна маленькая, где живут начальник бригады Саша, техник-геодезист, ему года двадцать два, и его жена Люся – записатор. Поженились они осенью прошлого года, «молодые», Люся откуда-то из-за Волги. У Саши – бронь, картографы и геодезисты приравнены к военнослужащим. В башмачниках – мобилизованные на трудфронт советские поляки. В сорок третьем их еще не брали в армию, только осенью мобилизовали в польский корпус. Ребята эти попали на Урал перед войной, выселены были из пограничных районов Украины. Старшему, Стефану – к тридцати. Невысокий, коренастый. Обстоятельный человек – жена, двое детишек. Помню, как посылал он семье деньги и посылки. До войны работал трактористом. Средний – Яцек, лет двадцати пяти. Тоже женатик. Чернявый, худой, злющенький. Еще бездетный. Говорил, что был учителем, но мне не верилось: уж больно невысок у человека культурный уровень, да и в бога верит, какой же это учитель? Младший – Стасик, Стась, плотный, белобрысый, толстоносый. Он ближе всех мне по возрасту – ему девятнадцатый. Парень добродушный и недалекий, специальности особой не имел – пахал, сеял... Говорили они между собой по-польски, со мной по-украински, а в общем-то на смеси русского, польского и украинского. Что поразило меня, когда я сошелся с ними поближе, так это их несокрушимая вера в бога: все трое – ярые католики. До того времени знавал я верующих старушек, ну еще няню Шуру, которая особенно своей религиозности не афишировала, а к тому времени, как пошла в техникум, и подавно не заговаривала о церкви. А тут взрослые молодые мужики крестились перед тем, как поднести ложку ко рту, перед сном бухались поодаль на колени и шептали что-то, прежде чем забраться в палатку – такого мне прежде видеть не доводилось. Спорил я с ними яростно, всё, дурачок-атеист, старался доказать, что бога нет. Особенных аргументов у меня не было. Правда, имелся дома «Новый завет» – наследие деда, оттуда заучил наизусть «Отче наш», да знал Нагорную проповедь и какие-то отрывки из всяких «чудес», типа «пятью хлебами и двумя рыбами», «встань, возьми постелю свою и иди»... Но атеистом был убежденным и считал своим комсомольским долгом «воинствовать». Это уже после войны повадился ходить ко всенощной на Пасху... А в те времена чудно мне было, дико – какая душа, какой бог?! Где они? Нематериальная субстанция. Вон над нами небо огромное, свет далеких звезд доходит, как доказывает наука, миллиарды лет. Где тут место боженьке? Толковал им про их же Коперника, что поставил в центр вселенной Солнце, говорил о Джордано Бруно, о Галилее, всячески утверждал примат материи – ни в какую! Камень есть камень, пусть так, он «материя», а вот живая жизнь? Растение? Рыба, кошка, лошадь? И главное – человек. Ведь как все разумно устроено, как дано ему познание мира. Какая соразмерность частей. Но кто же такой этот ваш бог, если допускает он такую несправедливость: войну, убийство ни в чем не повинных детей, женщин, стариков?! – За грехи наши, ответствовали мне мои оппоненты, – или отмалчивались. Им-то лучше было знать, что такое несправедливость – разве не выгнали их из родных домов, разве не лишили родной земли, где веками жили их предки? А я не унимался. В один из вечеров так разошелся, что богохульствовать начал. Никогда прежде себе такого не разрешал, «уважал чувства верующих», как наставляли меня еще отец с матерью. Вывел меня из себя Яцек: «Неисповедимы пути его. Он все видит, все слышит, все знает. Каждый наш шаг ведает, каждый помысел». Ах, ведает?! Знает? Ну смотрите же! Вон над нами небо звездное – степное, бескрайнее – там он? – Тишина. Видит? – молчат. «Плюю я на него, вашего бога!» Задрал голову и плюнул вверх... Закрестились мои парни, головы в плечи вжали – ну сейчас шарахнет? Сейчас блеснет молния, покарает богохульника! Никакой молнии, конечно, не последовало, гром не грянул. В молчании залезли мы в палатку, угрелись, заснули.
Наутро – в очередной маршрут. Идем. Солнце шпарит как никогда. Добрались до репера, чувствую, у меня круги перед глазами и голова от боли раскалывается. Ткнулся в траву, подняться не могу, нету сил. «Что с тобой, Егор?» – это Саша, а я как онемел – губы запеклись, тошнит. Башка словно чугунная. Вырвало меня. Потом провал в памяти. Очнулся – Люся мокрую тряпку ко лбу мне прижимает, ворот рубашки расстегнут. Лежу навзничь, голова трескается. Солнечный удар. А поляки мои не подходят, косятся издали: божья тебе кара! Эк же не ко времени... Правда, довольно скоро пришел я в себя, пошатываясь отправился в указанном направлении... Однако лекции свои антирелигиозные прекратил. Не из страха наказания, не хотел больше настраивать парней против себя. То говорили, перешучивались, по-товарищески относились, а то сторонятся, отмалчиваются, смотрят косо. Боюсь, случай этот только укрепил их веру. К счастью, долго зла не держали. Раз уж господь простил, то и они отпустили мой грех.
Если к вечеру становились мы лагерем возле какой-нибудь деревни, Стась отправлялся «к девкам». Яцек со Стефаном не ходили, а он одевал чистую рубаху, надраивал кирзачи и намыливался туда, сманивая меня. Иногда и я тянулся следом. Не упомню, увенчивались ли его походы какими-то победами, я, во всяком случае, никаких успехов не имел. Телок телком. И долго еще в этом качестве пребывал, до самой женитьбы. Парни местные нас не трогали, да их, считай, и не было: два-три подростка на всю улицу. Девчонок-то куда больше...
Редкие эти деревеньки, часто со смешанным населением: казахами, русскими, украинцами, немцами Поволжья, служили нам базами дополнительного снабжения. Как я уже писал, раз в месяц находил нас грузовичок из Куртамыша, из отряда, привозил «паёк» – муку, крупу, консервы, сахар, постное масло, – снабжали нас по рабочей норме. Не слишком обильно, но прожить было можно. Вечером и утром варили на всех ведро баланды – каши-затирухи или просто муки, присоленной и заправленной банкой тушенки, выпивали полуведерный чайник чая, а вот печеный хлеб, картошку, другие овощи, а то и свежее мясцо, мед – добывали у колхозов с помощью наших «важных бумаг» – бережно хранились у Саши эти «мандаты» на фирменных бланках, с гербовыми печатями и размашистыми подписями. Сообщали они следующее: «По заданию Комитета Обороны предъявитель сего, имя-рек, согласно постановлению Совета народных комиссаров СССР, осуществляет... Просим все государственные учреждения, райсоветы, сельисполкомы, правления колхозов и т. д. и т. п. оказывать необходимую помощь транспортом, продовольствием и проч...» На основании этой бумаги выделяли нам лошадей и телеги, конюха-повара, посильно подкидывали продукты питания. Прибыв в какую-нибудь глухую степную деревеньку, мы с Сашей (я в качестве свиты, помощника и носильщика) разыскивали местное начальство и, предъявив грозную бумагу, требовали «содействия», особенно – съестного. Будем, мол, пять дней работать на вашей территории, семь человек, две лошади... Из расчета по положенной нам норме... Нам не отказывали. Где мешок картошки, где пару пудов пшеницы, а где и барашка или хороший оковалок свинины, пару ведер молока, глечик меда. Кое-что в колхозных кладовых еще оставалось, а бумаг с гербовой печатью и словами «Совет народных комиссаров» местные председатели отродясь не видели... Так что проходили мы как важные шишки, выполняющие особо ответственное задание... В одном из таких аилов председатель, разусердстовавшись, пригласил нас к вечеру на угощение. Не удержусь, расскажу подробнее о том нашем гостевании.
Поначалу, как почетных гостей, завели нас в избу, чувствовалось, что здесь не живут: ковры, кошмы, охотничьи ружья с насечкой и инкрустированными ложами, всякие медные блюда, кумганы, кувшины. За заплотом, во дворе, окруженном хозяйственными постройками – войлочная юрта. В центре ее очаг, над ним огромный котлище и варится в нем целый баран, женщины хлопочут, по стенам детишки жмутся, собаки. Тут же низкие комодики, свернутые кошмы, вероятно, постели. Барана при нас вывалили на большущее медное блюдо, а в котел кинули наш дар – большую плитку чая. Мужики, человек десять, сели вокруг барана, за ними – женщины, третий круг – детишки. Хозяин выколупнул из барана глаза – круглые белые яблочки, сантиметра три в поперечнике, и на ладони протянул мне и Саше. Сунул я сие угощение в рот, а оно как резина, не жуется, да еще и чертовски горячее, обжигает, и проглотить невозможно. Чувствую – совсем нёбо ошпарил, прикрыл рот рукой и незаметненько этот глаз – за пазуху, под рубашку, в расстегнутый ворот, а он, черт, горячий – невмоготу! Катается по животу, я его локтем то туда, то сюда. Просто Муций Сцевола, не выплюнешь, не вытряхнешь. Терпи. Смотрю, у Саши тоже глаза на лоб лезут, проглотить пытается. А хозяин уже режет куски и прямо на ноже подает гостям. Тут же стопа лепешек, тоже горячих. Принял я, положил на лепеху, от мяса пар, вкусный такой, а кусина с седла, кулака в два. Рвут мясо мужики, ножами у самых губ обрезают, потом не оборачиваясь суют назад, бабам, те свое отгрызут и ребятам, а уж самые обглодыши – собакам. Глаз – мучитель мой – поостыл, баранина жирная, уваренная, правда, запах от нее сильный, непривычный, но справился я с куском, а мне еще предлагают. И тот принял, освоился малость. А в котел – молока хорошо ежели не целое ведро плеснули, черпают, по пиалушкам разливают и подносят каждому. Горячий, соленый, жирный чай с молоком. Куда как непривычный вкус. Хозяин посмеивается – пей, пей – и байку рассказывает, как один бай другому отомстил: накормил жирной бараниной, а котел с чаем опрокинул, нечем было гостю кишки промыть, бараний жир быстро твердеет, у врага заворот кишок, так и помер, бедняга... Вышел я из юрты, выбрался со двора в степь, простите, присесть надо было, сижу, тужусь, а уже сумерки, гляжу, со двора еще фигура какая-то появилась, присела напротив меня... Баба! И внимания не обращает. Лопаточка у нее маленькая в руках. Зарыла и пошла себе обратно. Простота нравов. А что касается глаза бараньего, то я, лишь очутился за воротами, нашарил его за пазухой и со всей силы запулил подальше в степь... Может, что и приврал я, не так, как следует, назвал, да и не собирался смеяться над гостеприимными хозяевами, но минуло с той поры почти пять десятков лет, много раз под веселое настроение живописал я друзьям то наше пиршество, и, конечно, для юмористического эффекта привирал что-то, так что и сам уже не определю, что же было в действительности. Кстати, вспомню тут же и один отцов рассказ: дескать, заспорили они с одним приятелем, кто кого переест, купили барашка, бутылку водки, сели друг против друга и съели. Никто уступить, первым отвалиться не хотел, а уговор был: кто первый откажется, тому и платить. Вероятно, тоже байка. Отец мастак был на такие, я весь в него. Но вот как однажды, тому есть свидетели, перепил я одного нахала – чистая правда: это уже осенью пятьдесят девятого было, убирали москвичи картошку в подмосковном совхозе, среди прочих ваш покорный слуга и его будущая половина. В совхозной столовой давали нам по паре стаканов молока к ужину, обеду, завтраку... Как-то один хмырь подходит к нашей компании, о чем напишу в свое время, и предлагает на спор: выпью семь стаканов и съем семь тараканов (тараканов в столовой хватало). Эстетическое чувство не позволило нам принять его тараканьи заглоты, а вот насчет семи стаканов было выработано следующее условие: на стол устанавливают в два ряда по два десятка стаканов молока. С одной стороны длинного стола иду я, с другой он и переливаем их в себя один за другим. Кто первый сдастся, с того поллитра. Болельщики со всей столовой собрались, молока – залейся. Начали! Где-то на тринадцатом стакане у моего противника-соперника глаза на лоб полезли, на шестнадцатом – попёрло из него обратно. Выдохся. Я же отважно дошагал до последнего и в том же ритме выглотал двадцатый. Не посрамил «Союза писателей». Где ему было знать, что имеет он дело с молокопойцей, с раннего детства приученным к молоку. Трехлитровая банка и полбуханки хлеба – нередко заменяли мне обед. Ну а тут пришлось выдуть без хлеба – четыре литра. Нормально.
Однако, в полном смысле этого слова: «вернемся к нашим баранам». Такой грабеж колхозных кладовых мы за грех не считали. Иной раз, переходя за день с маршрута на маршрут, успевали «отовариться» в двух-трех хозяйствах. Кто нас будет контролировать: пять дней или ни одного проработали мы на их территории? Степь широкая... Теперь читателю должно быть понятно, каким образом при тяжкой ежедневной работе поправился я за лето на целый пуд. Уж что-что, а голодать не приходилось, даже кое-какие заначки делали. И еще один канал пополненияприпасов у нас был: у Саши – небольшая рыбачья сеточка, метров на двадцать, и бердан шестнадцатого калибра. А в озерах карасей видимо-невидимо, и утки непуганые, за два военных лета отвыкшие от охотничьих набегов и звуков выстрелов. Шарахнет Саша по дичи на одном озерце, а они на крыло и в соседнюю лужу, метров за сто. Идешь за камышами, внимания на тебя не обращают, словно домашние. Так что и утятинкой баловались, не скажу часто, но раз-два в неделю перепадало. А уж об ухе, крутой, янтарной, не хуже демьяновой, и говорить нечего. Рыбу даже впрок сушили. Поставим с вечера сеточку, на рассвете вместо умывания побродим, пошумим в камышах, погоняем карасей с четверть часика, и еле-еле сеть на берег волочим: кто помельче – гуляй, братва, дальше, а лапотков ведра три наберем, как правило. Тут же всей бригадой пластаем, потрошим – и в маршрут. Повариха присолит, нанижет на бечеву, на задранных оглоблях повесит – к вечеру уже сухая, солнышко-то дай бог! Это я к тому рассказываю, что когда в сентябре вернулась наша бригада в Куртамыш, мне сверх положенного пайка выделили мешок сушеных карасей, пуда три пшеничной муки, полмешка пшена, бутыль масла. По тем временам – немалое богатство.
Раз уж заговорил о рыбалке и охоте, разрешу себе еще один эпизод припомнить. Как вы знаете, дядя мой Афанасий был записной охотник. И отца подбивал. Так что была в нашем доме берданка и патронташ со снаряженными гильзами. До войны, в Крюково, отец пару раз ходил зоревать ближе к осени за Ленинградское шоссе, там среди леса, километрах в пяти от нашего поселка, были два ставка небольших, как-то даже селезня принес. Я с ним однажды увязался, так что дорогу знал. Всю войну бердан в чехле, с отсоединенным стволом и хорошо смазанным затвором, пролежал в большом, отцовской работы сундуке – московские соседи-друзья, когда в нашу комнату вселили погорельцев, а мы с мамой были в эвакуации, стащили часть наших вещей в угол слепого коридора, среди них и сундук этот, и там они пылились года два, до нашего возвращения в Москву. Так или иначе, но весной сорок шестого переехал этот сундук на крюковскую дачу, был мной вскрыт, и оттуда извлек я берданку и патронташ. Шестнадцать штук снаряженных картонных гильз в его гнездах – подарок судьбы.
И вот в одно из прекрасных утр, на самом рассвете, с вечера снарядившись, привязав на пояс вместо ягдташа авоську, куда сунул бутерброд и бутылку молока, отправился я на охоту. Стрелял довольно неплохо: военные занятия и в школе, и по своей охоте в тирах приучили к оружию. Добрался, перейдя шоссе, до первого пруда, глядь – на его зеркале, по-за камышами пара уток – метрах в двадцати. Приложился, бабахнул. Селезень вверх лапками, а утка серенькая забила крыльями и в камыш. Странно. Не взлетела, а пошлепала по-над самой водой. Ну да что там рассуждать, скинул я одежку и вытащил добычу. Гордо уложив в авоську, отправился к другому ставку, в километре от первого. Там никого. Посидел, покараулил. Пустой номер. Зашагал домой. Солнышко уже высоко. Иду мимо первого пруда, но если утром вышел на его левый берег, сейчас огибаю его по правому. И вдруг передо мной ограда из слег, а за деревьями крыша... Так это же я домашнюю выцелил! Господи! Согнувшись в три погибели, метнулся назад, обошел пруд, километра два крюку дал и скорее-скорее домой, да не по шоссе, ведущему к станции, а леском, по-за кустами. А ну как хватились хозяева своего селезня? Выстрел слышали? Беда! Года три потом в те места не совался. А охотничьи мои приключения кончились на следующее лето. Пошли с дружками в лес, прихватили берданку, один по сойке пальнул, не попал, другой сороку или кукушку пытался сшибить... А я и вовсе маленькую пичугу усмотрел на полянке, прыгает с ветки на ветку, посвистывает. Приложился, выстрелил, только перышки полетели да листочки посыпались. Кучно ударила мелкая дробь, в пух и прах разнесло мою добычу. И тут ошарашило меня: зачем? За что? Был-жил тепленький комочек, радовался, мошек ловил, деток кормил, а ты, идиот, лишил мир такого чуда. Ни за что, ни про что. Хотите верьте, хотите нет, но с той поры ни разу по живому, теплокровному не выстрелил. Берданку сменял на что-то одному из крюковских приятелей... До сих пор есть у меня духовое ружье, приобретенное уже в шестидесятых, но и из него – лишь по консервным банкам или мишеням бумажным, на фанерку прикрепленным. Что же касается рыбы, то тут особь статья. Об ней – позже.
Заканчивая главку о казахстанской степи, не могу не упомянуть еще одного примечательного факта, сыгравшего в моей жизни некоторую роль. Уезжая из Куртамыша в «дальние странствия», прихватил я две книги, по неизбывной привычке утыкаться в печатное слово в любое время дня и ночи, как только выберется свободная минутка. Библиотека моя состояла из «Краткого курса» и большого однотомника Маяковского, изданного перед самой войной и сопровождавшего меня в эвакуацию и обратно. Этот том до сих пор в нашей библиотеке, насчитывающей сегодня тысячи четыре томов, если не больше. По нему и младшая дочь приобщилась в свое время к «лучшему, талантливейшему поэту нашей эпохи», хотя есть у нас и полное собрание... И Белла, жена, любит и прекрасно знает стихи Вл. Вл-ча. Но к делу. Том Маяковского был у меня, так сказать, стационарным чтением, не потаскаешь его за пазухой. Дожидался меня в палатке, в моем сидоре, а «Краткий курс», заткнутый за пояс, шагал от репера к реперу, от вышки к вышке. Стоило устроить Саше перекур, как открывал я его и принимался штудировать. За лето раз пять от корки до корки прочел, а отдельные главы и того больше. Кто знал, что пригодится мне это чуть ли не дословное знание на всю предбудущую жизнь. На сем «историческом» багаже сдавались все курсы и в театральном, и в университете, на факультете журналистики, хотя кончал я его уже в те годы, когда официальный авторитет «Краткого курса» был в достаточной степени подмочен. Но экзаменаторы-то оставались «старорежимные», и мысли, изложенные в том гнилом источнике, принимали на ура. Этот же курс годами ранее давал мне возможность без особых усилий вести комсомольские политкружки в Рязани, проводить политбеседы в армии, блистать в Университете марксизма-ленинизма и на еженедельных политвечернях уже в редакции. Представляете себе, шпарит слушатель едва не наизусть, даты и имена от зубов отскакивают, а кроме того, вроде бы «Капитал» штудировал, первоисточники почитывал, а я действительно рылся в четвертом издании Ленина, еще в отрочестве понюхал Плеханова, да и брошюрками по философии марксизма не брезговал. «Чем хвалится, безумец!» Нет, нет, и Ницше читывал, и Хейдеггера, чего только не было в моей жизни. А уж периодизация, съезды, «Три источника и три составные части», и пр. и др.
А ведь летом сорок третьего читал без всякой задней мысли, исключительно по въевшейся в кости привычке втыкаться в печатное слово. И Маяковский с той поры вошел в меня – стоило назвать любую строчку, как тут же возникала в памяти последующая.
Мешало ли мне это в дальнейшем? Если говорить о бытовой пользе – сдаче многочисленных экзаменов – отнюдь! А вот что касается собственного мышления, собственных понятий и выводов – ох как навредила вбитая в память догматическая привычка мыслить готовыми формулировками, зачастую ложными категориями, неприемлемыми для моего сегодняшнего сознания. Как приходится преодолевать это, выдавливать из себя догматика-полузнайку, человека, некритически воспринимающего кое-какие постулаты, вдалбливаемые ему в голову сверху и сегодняшними «марксистами».