«Сексот» – так звучало в народном произношении это понятие, так презрительно и уничижительно называют и до сих пор этих людей. Слова «филер», «доносчик» как-то ушли из нашего лексикона, «добровольный помощник» – пытались именовать представителя этой категории в органах внутренних дел. Но народ звал их – «сексотами». «Сексот» – это даже не «легавый», как именовали приблатненные милицейских, это куда хуже, это мерзее – «сексот». Существовали «топтуны», «воротники» – к этим малопочетным профессиям мои ровесники относились с презрением, но без ненависти. Ну тупица, ну бездельник, ну держиморда в штатском – топчется на улице, по которой проезжают правительственные машины, или возле подъездов, где изволят проживать всякие шишки, поглядывает по сторонам. У всех этих «топтунов» определенная униформа: черные глухие пальто с мерлушковыми воротниками, такие же шапки, а летом – черные костюмы и шляпы, идущие многим из них, как корове седло. Зимой, когда холодает, воротники подняты, поэтому и «воротники», деятели эти сразу заметны. Бродит такой лоб, а чаще всего они крепкие, высокие мужики, по тротуару, косится по сторонам, поглядывает на снующий туда-сюда городской люд, но никого не трогает. Ну и бог с ним. Топтун. Существует еще «стукач» – этот поподлее, доносчик. Но и про стукачей окружающие, как правило, знают. Такие особи внедрены в каждое учреждение. Они несут определенные обязанности, хотя в большинстве люди некомпетентные, работники аховые... Но подлее всех «сексот». Это страшно, это подло. Это провокатор. Ты с ним, как с человеком, а он...
Но по порядку. Как мне было указано, я на следующее утро набрал «зашифрованный» номер, Семен Александрович дал адрес и попросил зайти вечерком. Та же улица Горького, но ближе к центру. Конечно, сегодня ни этажа, ни квартиры не помню, а вот дом частенько вижу. Вход со двора. После уроков пошел вниз к Манежной. Ближе к спине заткнут за пояс двойник моего утопленного Вальтера. «Семен Александрович здесь живет?» – «Проходите, пожалуйста». Обыкновенная прихожая обычной московской квартиры, висят какие-то пальто, стоит велосипед. Дверь открыла девушка моих лет.
– Папа, к тебе! – и довольно радушно проводила меня взглядом, когда двинулся я к распахнувшейся двери одной из комнат.
– Заходите. Даша, поставь нам чайку. Черт знает что... В домашней куртке, расположенный, вежливый.
– Вот, вы просили... – залез рукой за спину, под китель, вытащил пистолет. Протянул. Полковник взял его, взвесил на ладони, усмехнулся.
– Гляди-ка! Сам делал?
– Сам.
– Мастер. Ну садись, – опять перешел на «ты». – Хорошо сработано. – Открыл ящик стола, сунул туда. – Тебе больше не потребуется. Конфискую. С таким можно на улицах грабить... Не пробовал? – пошутил он. И перешел к делу. – Значит, так. Сейчас у тебя начнутся экзамены. В июне кончишь? – Я кивнул. – Адрес твой у нас есть. Когда потребуешься, дадим знать. А телефона нет?
Очень не хотелось мне рассказывать, где именно я живу. Но в общем коридоре висел телефон. Уж лучше, чтобы звонили. Позовут. Записал мой номер.
– Как у тебя с языками?
– По-немецки в детстве болтал, в немецкой группе до школы был.
– Добро. Чайку выпьем? Пошли.
Я было стал отказываться. Очень неловко себя чувствовал. Но согласился. Пошли в уютную кухоньку. Кипящий чайник, на столике вазочка с печеньем, конфеты.
– Может, есть хочешь? Даша!..
– Да нет, что вы! Я сыт...
Появившаяся в кухне дочь разлила чай, присела сама у стола. Слово за слово, выяснилось, что она тоже театралка. Хочет поступать или в Камерный, или в Вахтанговский. Разговорились... Короче говоря, просидел я в этой кухоньке добрый час. Отец ушел, а мы продолжали непринужденно болтать. «А этот спектакль видели? А какой Берсеньев – Сирано!..» Даже не хотелось уходить. Но распрощался. «Может, встретимся. В Вахтанговском уже документы принимают...»
Ушел я из этого дома успокоенный, даже гордый тем, как приняли меня, как говорили. И Даша – ничего себе. Не выставляется. Может, действительно, побоку актерство? Тут серьезное дело предлагают. Разведка – раз про языки спрашивал. И что зять у меня герой, знает... И про отца...
Не уверен, так ли потекла бы моя дальнейшая жизнь, не будь эта встреча с Семеном Александровичем последней. Больше я его никогда не видел, а по известному телефону звонить не решился. Не было повода. В толпе абитуриентов, возле подъезда театрального училища пытался высмотреть Дашу, но ее нигде не было. Так все и закончилось – пшиком. Да и обстоятельства моей жизни круто изменились. Отпраздновали мы Победу, сдал я документы в Вахтанговское и в числе немногих – двадцать пять из полутора тысяч желающих – во конкурс! – был принят на первый курс. Три тура по специальности, а потом еще конкурсное чтение, конкурсные этюды – перед всем синклитом вахтанговцев... Летом приняли нас условно, осенью еще один поток поступающих, и всех, кто пробился, еще раз на конкурсные этюды... Только тогда утвердили. Один на сто человек! Во! Как тут было не задрать носа, как не возгордиться? Значит, талантливый! Признали. И не только в Вахтанговском признали – мы тогда одновременно еще в два-три училища пробовались: при Камерном, при МХАТе, в МГТУ – было такое среднее театральное «Московское городское»... Но и при Камерном театре, и в студии Завадского при театре Моссовета диплома о высшем образовании не давали. Только у вахтанговцев (в Училище имени Щукина) и при МХАТе: они были «на правах вуза». Куда как хлопотное было лето. Экзамены на аттестат еще не начались, дали мне в канцелярии экстерната несколько экземпляров справки, дескать, прошел курс десятилетки. В театральных – принимали и такие, экзамены-то не совпадали. А там, мол, сдам и заменю. Таким-то образом и удалось в четыре сразу подать заявления. И надо же – в училище Камерного прошел, в МГТУ. Вот только во МХАТовском поперли с третьего тура... Но все равно. Явно способный человек. А Володька Соколов звал в Литинститут! Тоже мне конкурс – двое парней на одно место, остальные – девицы. В сорок пятом-то не вернулось еще из армии фронтовое поколение. И попасть в институт мало-мальски пишущему москвичу, да еще такому, которому не требовалось общежитие, да была гарантирована поддержка кое-кого из «крупных» писателей, а нас знали и Сергей Владимирович Михалков, и Лев Абрамович Кассиль, и Елена Благинина... а меня еще Гаврила Валерьянович – было не очень трудно. Нет, брат, ты попробуй в театральное пробиться! Ну да обо всем этом ниже, а пока необходимо кончить заявленную тему.
В треволнениях экзаменов как-то совсем вылетело из головы предложение, вернее, предположение полковника. А ведь, продолжись наше знакомство, кто знает... Очень он мне понравился, этот Семен Александрович. Обстоятельный человек. И добрый. И ко мне по-доброму отнесшийся. И дело-то какое заманчивое: пусть жить не своей жизнью, но помогать Родине бороться с коварным врагом! Разведка! Романтика! Дальние страны... И, хоть в какой-то мере, осуществление мечты – месть фашистам и буржуям за поруганную отчизну... Да видно – не судьба. Честное слово, чуть ли именно не такие монологи роились в голове, когда приходило вдруг на ум то последнее свидание... Однако, видать, не судьба. И так хорошо! И так все – здорово! Знать бы, как оно еще обернется... После летних борений, волнений, надежд, в круговерти которых я было совсем позабыл о своем опрометчивом заявлении на Лубянке. В начале осени мы, свежеиспеченные вахтанговцы-первокурсники, не успев еще приступить к учебе, отправлены были в подсобное хозяйство театра, в Плесково, где находилась и база отдыха вахтанговцев, убирать картошку. (Это какое-то проклятие советской жизни – стремление использовать, пусть малопроизводительную, дармовую силу на самых тяжелых и непрестижных работах: копке канав, уборке урожая... И все это под лозунгами – поможем стране!.. Когда же кончится этот позор? Ведь каждый должен заниматься своим делом, отвечать за него и получать за него... Бесплатный энтузиастический труд субботников – ленинская выдумка – хорош и нужен единократно, для восстановления чего-либо быстро и необходимо, но когда это «восстановление» идет год за годом, когда за месяцы в печати поднимается «кампания», когда тысячи и тысячи служащих собираются для того, чтобы сгребать на скверах палую листву, грузить в машины сгнившие овощи из вонючих закромов сотен бездельничающих баз... Это позор... Как-то еще в конце пятидесятых слышал частушку: «Я с миленком целовалась от утра и до утра, а картошку убирали из Москвы инженера!» Ладно, об этом тоже потом...) И лишь когда мы в конце сентября вернулись в Москву и начали заниматься, то есть месяца через четыре после той памятной встречи на Лубянке, когда все это уже основательно забылось, я обнаружил под дверью своей кельи запечатанный конверт, адресованный Георгию Павловичу Герасимову. В записке было всего несколько слов: просим срочно позвонить по указанному телефону. Я даже не сразу сообразил, от кого и зачем.
Набрал номер. Мне назначали встречу. Место. Час. Значит, не забыл. Пошел без особой охоты. Однокомнатная пустоватая квартира в старом московском доме. Хотя и меблированная, но полное ощущение нежилой. Пыль, застоявшийся воздух, ни единой приметы того, кто здесь спит, ест... Тахта, старые, обитые бархатом кресла – мертвый дом.
Человек, приведший меня сюда, назвавший при встрече имя Семена Александровича, не запомнился, безликий какой-то. Туповатый. Принялся расспрашивать о моем житье-бытье. Никак не мог поначалу я взять в толк, что ему нужно. И не очень вроде заинтересованно спрашивал, так, для проформы. Несколько оживился, когда разговор зашел о моих новых сотоварищах-однокурсниках: кто такие, с кем из них дружу, о чем говорят, встречаюсь ли с прежними товарищами. Меня это насторожило. На кой ему такие «сведения»? С былой компанией я как-то раздружился, встречались все реже. Изредка позванивал Марку. В высшее он не попал, устроился фотографом в каком-то ателье, хвастал, что прилично зарабатывает. Витька учился в Нефтяном институте. С Фаей летом еще несколько раз виделся, провожал ее в далекое, за Соколом Михалково, где жила она с матерью в дачном домике. Как-то прогуляли мы целый день в Тимирязевском парке, целовались и так захороводились, что опоздал я на последний трамвай, и хотя предложили мне переночевать на терраске, отправился пешком через всю Москву домой. Пришел к рассвету. Мы тоже постепенно, не ссорясь, перестали видеться, она поступила в Финансовый, а потом я на целый месяц почти уехал в Плесково. С Володей встречались редко, Кот служил в Ленинграде, кончал десятый класс. Остался один Ронька. Жил он на Молчановке, рядком с Вахтанговским училищем, и мы частенько общались. Аттестат зрелости он получил, ни в одну студию не прошел и потому целые дни торчал дома, а вечерами ходил в ДК Трехгорки – клуб Ленина, там был неплохой драмкружок. Бескорыстно гордился моими «театральными» успехами, горячо интересовался всем тем, чем я занимаюсь в студии. И мама его по-прежнему тепло ко мне относилась... Дом Роньки стал совсем родным, меня здесь всегда ждали. Ревекка Марковна познакомилась с мамой, они перезванивались, даже встреча лись. Работала она дежурной по этажу в гостинице «Метрополь», там, где проживали иностранцы, хорошо говорила по-английски... Вероятно, она считала, что я «оказываю на ее сына доброе влияние». Мы, правда, читали много литературы специальной: Станиславского, мемуары, Историю театра... Но и в «кинга» играли, и вообще трепались обо всем. Заходили сюда и другие приятели, но, по мнению хозяйки дома, я был самым «добропорядочным». «Талантливый мальчик», считала она. Хотя особенно «добропорядочным» я к этому времени уже не был. Приобщился к коктейль-холлу, что открылся на улице Горького, шастал в сад Эрмитаж, вошел в компашку богемной молодежи, собиравшейся там. И Арона несколько раз таскал с собой... Но, пожалуй, все это было наносным, шелухой, особенно крепко к душе не пристававшей. А Ронька меня любил и всегда был верным другом... Бывал я с ним и в клубе Ленина – на правах некоего мэтра – почти профессионал! – студент Щукинского училища! Там к моему слову прислушивались, даже сам руководитель кружка, неудавшийся актер, советовался... Главным же нашим хобби оставалось посещение театров. Теперь у меня появились некоторые возможности: по негласному уговору администраторы, ежели были места, давали нам контрамарки. И не только в «свой» – Вахтанговский, но и в другие театры. Сунешься перед началом спектакля, протянешь студбилет и, глядишь, выклянчил. И гордо прошмыгивают два гаврика мимо билетерш «на свободные места» или стоят в ложе, а то и у стен в партере, хотя нас и галерка не смущала – усаживались на ступеньках, лишь бы не мешать никому. Про Арона с моими «друзьями» с Лубянки я никогда не разговаривал. Я о нем не поминал, они и не спрашивали. Сразу усек, что и мама его, и отец могли бы заинтересовать их куда больше, чем мои сокурсники. А что мог поведать я о сокурсниках? Ровесники, с которыми был я поближе, их не волновали. Такие же охламоны, как я. Нужны им были сведения о тех, кто постарше. На курсе были такие, кто уже прошел фронт: Максим Селескериди – играл он потом в театре под фамилией Греков, Коля Прокофьев, Холодков, Ян Березницкий, Алла Потатосова... Взрослые, думающие, по-настоящему преданные театру люди – у всех были ранения и награды, с театром связали они свою судьбу еще до войны – скажем, Макс играл в легендарной Арбузовской студии, в столь известном спектакле «Город на заре», Алла добровольно ушла медсестрой с первого курса... Ни Грекова, ни Саши Холодкова, ни Коли-Пушка, как любовно звали у нас на курсе Прокофьева – уже нету. Саша и Коля играли несколько лет в театре Маяковского, Алла стала женой Астангова... Все эти взрослые люди относились ко мне хорошо, но особенно всерьез не принимали, хотя я был тут же избран комсоргом курса. На лбу, что ли, было у меня написано: активный, правоверный, заводной? К ним же относился я с обожанием. Фронтовики, смерть в глаза видели. Максим даже в партизанском отряде воевал. Кровь пролили за отчизну. Вот именно о них и выспрашивали меня. И, конечно, кроме как сведений о том, что это самые расчудесные, преданные, героические, талантливые, – ничего не получали. Очень мне претили эти «беседы», и я довольно скоро избрал тактику: ни о ком ни одного плохого слова! Притворялся этаким дебилом, восторженным лозунговым комсомольцем. Не только был им на самом деле, но и играл – валял дурака. Продолжалось такое до лета сорок седьмого. Понимал: откажусь – может плохо кончиться... Раз в два-три месяца обнаруживал под дверью запечатанный конверт. А то они и просто по почте приходили. Дата и место встречи. Чуть ли не каждый раз принимали меня другие люди, передавали из рук в руки. Свидания, как правило, происходили в каких-нибудь глухих переулках, вели меня в какую-нибудь, всякий раз новую, но как две капли воды похожую на первую, нежилую квартиру, усаживали и задавали все те же набившие оскомину вопросы. Получали столь же обычные ответы. Все собеседники на одно лицо. Рослые, туповатые, с рыхлыми дряблыми щеками, пустыми рысьими глазами. Эти пустые глаза до сего времени остаются для меня главной приметой людей подобного сорта: холодные, светлые, жестокие, зачастую совсем не согласующиеся со словами, которые произносят губы. Не глаза – визитные карточки. Господи, как же боялся, ненавидел и презирал я их уже в те годы, как мерзко чувствовал себя, общаясь. А ведь они порой пытались войти в мои беды и заботы, предлагали даже помочь с жильем, мол, им это не трудно. Отказывался: нам с мамой обещают комнату. Строится дом. И к лету сорок седьмого действительно дали... Интуитивно чувствовал: воспользуюсь благодеяниями ведомства – еще глубже увязну. Тяготился встречами ужасно. Настроение надолго портилось, с души рвало, но твердо уже знал: заявить «не желаю» – себе дороже. Крутил, вертел, последним дураком и тупицей притворялся. Потягали они, потягали меня, вероятно, при каждом докладе начальству аттестовали самым наихудшим образом, и, видать, махнули рукой. Что с такого возьмешь? Только время терять. Опять мне повезло. С лета сорок седьмого вызовов для встреч уже не было. Вероятно, сыграл роль и наш переезд во Владимирский поселок – это же на край света тащиться! Но я еще долго с содроганием вспоминал о возможности их появления. Повезло! Не такой уж дурак был. Сразу сообразил, что из меня хотят сделать обыкновенного сексота, но на эту роль согласиться не мог. Не получилось из меня «секретного сотрудника». Слава богу!
И чтобы уже совсем закрыть эту тему, расскажу поподробнее о том эпизоде, о коем поминал уже в предыдущей главке. То обстоятельство, что проходили мы – я, Марк, Витька, другие мои экстернатские кореша – по одному делу и не смели о том заикнуться, разбило, разрушило нашу юношескую дружбу, наше доверие к товарищу, вычеркнуло из жизни желание общаться, разговаривать, спорить, просто встречаться в одной компании. Уже осенью сорок пятого Марк должен был призываться. Разыскал меня: встретимся, попрощаемся. Приехал я к Красным Воротам, поднялся в ту, столь памятную мне квартирку. За столом Марк и Виктор. На столе бутылка, какой-то закус. «Ухожу, братцы» – смурый Марик, печальный. Нам это не грозило, а если и грозило, то не скоро. Подняли – «За счастливую службу! Защищай родину!» Потом по второй – «Чтобы попались тебе хорошие начальники!» А разговор не идет. Так, перекидываемся словами о каких-то мелочах. И в глаза друг другу смотреть муторно.
– Слушайте, ребята, – решился я. – Ведь уже полгода прошло. Как у вас все это было? Неужели так и отмолчимся? Водили на Лубянку? – Витька набычился, глядит в стол.
– Водили, – выдавил Марк.
– Какого же лешего мы это друг от друга скрывали? Ведь верили, ведь друзьями считались. Про многое одинаково думали. Значит, с Семеном Александровичем беседовали? Не забыли? А мне он тогда очень даже понравился, человек, по-моему...
– Не надо об этом, – пробурчал Виктор.
– Не надо, так не надо, – согласился Марк.
– Эх, мы! Большевики беспартийные. Революционеры... Просто честные люди... И не доверяем друг другу. Ладно, Марик, счастливо тебе служить. А я пошел. Бывайте! – и хлопнул дверью.
С тех пор никогда Витьку не встречал. С Марком году в пятьдесят шестом столкнулся как-то на улице. Остановились. Оба женаты, у обоих дочки. Работает фотографом. Ничего зашибает. Свои три куска имеет. Есть левый доход. Семья, что поделаешь. И тоже навсегда канул в прошлое дружок моей юности. Я тогда едва тысячу зарабатывал, но не в деньгах, считал, счастье. Обещал звякнуть как-нибудь – телефон-то прежний у Марка остался... Но не собрался, а своего ему не дал... В семидесятом, к двадцатипятилетию Победы, получил по новому адресу (мы уже получили квартиру, переехали из барака) открытку, подписанную Майкой Шадриной, Марком и Федуловым: «Приходи с женой, вспомним молодость». И адрес. Колебался, но не пошел. А ведь один из самых ярких дней жизни провели мы вместе – день, помнящийся по часам, – день Победы. 9 мая 1945 – длинный, начавшийся еще на рассвете, ликующий, горько-радостный. Все кругом уже ждали, и вот Левитан объявил: Победа! – в нашем коридоре, в общежитии Мострамвай треста взорвалось – «Победа!» – выскочили из дверей, чуть не в исподнем, плачут, целуются, каждый тащит к себе – «Чем бог послал!» Одевшись, наскоро выкатился я на набережную, а там уже толпа, прут к Каменному мосту, на Красную площадь. Завертело меня, закружило, кого-то качал, с кем-то пил. Через Никольскую добрался до метро, доехал до Красных ворот, позвонил: собираются у «Швабры» – у нее действительно уже человек десять из нашей обычной компании. Наскоро «отметили» – и на Садовое, потом по Кировской к центру. Прямо по мостовой, демонстрация! Подсаживая друг друга, вытащили из флагштоков несколько флагов, успели дворники повесить на стенах. Размахиваем кумачом, орем «Интернационал». Что-то слишком громко у нас получается. Обернулся, а за нами валит народ. Серьезно, истово, со слезами на глазах поют опальный гимн.
До чего же долгий и суматошный день! До чего же счастливый! Казалась – укажи сейчас – и пойдут люди куда угодно, как там в стихе: «На жизнь, на подвиг и на смерть!» Самое трудное свершат, горы свернут. Ловят военных, качают, кричат. Мы победили! Мы – победители! Конец войне. Машины еле ползут в толпе, на багажниках, на крышах легковушек, а то и прямо на капоте – люди. Орут, смеются, плачут. Какой день! Какой день! И солнце. И небо – чистое-чистое. Весеннее. День Победы. Куда идти? С кем еще разделить переполняющую сердце радость? На Дзержинскую не пробьешься – толпа – масса. Ухватившись друг за друга, чтобы не разбили, не разбросали в разные стороны, обнявшись, сворачиваем по Комсомольскому переулку на Сретенку, бочком, у стеночки, чтобы не мешать мощному потоку, льющемуся навстречу, пробираемся к Садовой, идем снова к Майке. Девчонки еще утром успели чего-то приготовить. И вино там есть. Вот ведь не сговаривались, а собрались вместе, сбились. Все здесь. Перекусили и снова на улицу. К центру. Толпа разбивает, теряем друг друга, снова находим, сцепляемся. Кучкой. А на улице, еще светлой, зажглись фонари! Уже несколько дней горят по вечерам. Никакой светомаскировки. Ах, какой день! Кажется, не только друзей милых, всю улицу, всю Москву, весь мир готов принять в сердце – распахнуть грудь и принять, вместить ликующую Вселенную. Победа! А рядом самые близкие, так же думающие. Единомышленники. Самые дорогие и верные люди. Друзья. Но друзья и те, кого видишь впервые, которые готовы петь с тобой, беситься от радости, танцевать, плакать...
И вот через двадцать пять лет – не пошел. Они не виноваты, но простить не мог. Не мог забыть того, как предали мы нашу дружбу, как чем-то холодным и мерзким плеснули в наши души и погасили яркие огоньки, горевшие в них. Не смог переступить через это.