Герасимов Георгий Павлович: Из сгоревшего портфеля (воспоминания)

Москва-1944


Площадь трех вокзалов. Такое знакомое, привычное, пусть несколько потускневшее метро – «Комсомольская». За ней «Красные ворота», «Кировская» и... А вот на «Кировской» остановки нет. Платформа забрана побеленными фанерными щитами... Почему это? Наконец наша «Дзержинская». Лестница-чудесница! Поднялись, обвешанные вещами, на Лубянку, свернули на Никольскую: угловой магазинчик «У артистов» – в начале тридцатых здесь распределитель был для актеров – так и остался «У артистов», напротив аптека Ферейна, арка Третьяковского проезда... И вот он, наш, 1-17, «Славянский базар»! Парадное. В дверях вместо стекол – фанерки. И сам парадный вход несколько съежился, уменьшился в размерах. Бывало, мы тут и в салочки играли, и в прятки... Мама достает ключ – все годы был с нами, сохранился. Наша – No 11 на первом этаже, прошли знакомый коридор, спустились на два марша, повернули налево... У нас в комнате живут какие-то люди. Дверь не заперта. Ах, из разбомбленного дома?! А у нас, оказывается, никаких прав на эту жилплощадь нету. Два года не вносили квартплату. Но кто же знал, что ее надо вносить?! Отец совсем не бывал в Москве... В комнате кое-какие наши вещи: гардероб, кровать мамина. Но нам места нет. С этого и начались наши многолетние мытарства. На первых порах приютили соседи – друзья довоенные. Мама ночует у своих приятельниц, меня при няли в семью Володи Соколова, они уже тоже вернулись из эвакуации, но у них с квартирой все в ажуре – Николай Семенович, отец семейства, оставался в Москве. У него погоны капитана второго ранга, вернее, военного инженера, с двумя просветами, но серебряные. Нестроевик. Всё-то мы тогда про погоны, лычки, нашивки знали... А их изобреталось все больше и больше. И железнодорожники, и прокуроры, и финансисты, и гражданская авиация. Обмундировывал империю генералиссимус... Жена как-то вспоминала зиму сорок второго, они тогда в Куйбышеве – Самаре в эвакуации были, она в седьмом училась. И их всем классом, если не всей школой, послали на швейную фабрику – резать погоны... До сих пор без скорби не может рассказывать: «Народ оборвался, в какие-то тряпки кутаемся, а тут огромные рулоны прекрасного сукна раскатывают на полу, и мы большими, не по нашим рукам, ножницами кромсаем это богатство, лазим на коленках... Вспомнить страшно...» Нет, не было удержу нашим «административным восторгам». Под Сталинградом еще бои, а мы готовим армии к парадному вошествию в Европу: как же там примут нас без погон? Срам! Ненавижу!

Маму сразу же взяли на работу, правда, не в Щепетильниковский трампарк, а в Управление, старшим инженером отдела труда и зарплаты. Она подала в суд на «захватчиков» нашего жилища, а я уехал к отцу, в поселок Дзержинского, шел февраль. В девятый класс местной школы меня не приняли, у меня за девятый только за первую четверть несколько отметок, да и то одна двойка, а за вторую не аттестован полностью... На семейном совете решили, что надо мне до будущей осени поработать, ну потеряю год, не страшно. Тем более, что он у меня «запасной», «незаконный». И повел меня папа на свой завод. Приняли учеником в Пятый – подсобный цех. Начальник цеха Петровский, отцов приятель, встретил меня радушно. Цех у него был маленький – сколачивали тару для основной продукции, кое-какую «жестянку» делали, грузовые тележки ремонтировали, мебель, малярили. На третий день принес я Петровскому справку из Куртамыша, что у меня третий разряд столяра-краснодеревца. Меня сразу повысили, зарпла ту прибавили, карточку рабочую дали, а тут как раз шестнадцать исполнилось. Поставили на ремонт мебели, посылали замки врезать, стеклить, рамы-двери чинить. Но и в этом качестве недолго держали. К марту уже забрал меня начальник цеха к себе в контору – кладовщиком-нарядчиком. Перешел я в разряд ИТР. Столь быстрая карьера объяснялась, вероятно, не столько моими «выдающимися» способностями – ведь и на счетах, как заправский бухгалтер, щелкал – сколько авторитетом отца: как-никак парторг. Впрочем и образование мое восьмиклассное (неоконченное среднее, как тогда называлось) свою роль сыграло. В подсобном-то нашем все больше полуграмотные девчонки, парнишки с едва законченной начальной школой да безграмотные бабки, крестиками расписывавшиеся, из соседней деревни Гремячево. А всех «инженерно-технических работников» – Петровский да мастер. Был еще старик-жестянщик дядя Алексей – золотые руки. Все умел из обрезков железяк смастерить – абажуры, ящички под хитрый замочек, фляги с завертывающимися и не протекающими крышечками... Паять, лудить я у него научился. Дядю Алексея в армию по возрасту не брали, уже за шестьдесят было. А мастер – здоровенный, розовощекий, улыбчивый, – страдал, как выяснилось, падучей. Частенько, в самый неожиданный момент, в самом неподходящем месте его вдруг скручивало, бледнел, на губах пена – падал, круша все что ни попадя, вместо глаз – вылупленные белки, судорога бьет, выгибает – на него кидались все, кто был рядом, держали за руки, за ноги, чтобы не пока лечился. И надо было обязательно раскрыть ему рот и что-то деревянное между зубов сунуть: боялись, язык откусит или задохнется. Бабы наши очень его жалели. Такой мужик – и нá тебе. Побьется-побьется и отходит. Лицо снова розовеет, на губах виноватая улыбка. Добрый, тихий. А запомнился яростными припадками, когда в беспамятстве мог что хошь вокруг разнести...

Восседал я теперь в цеховой канцелярии, закутке, отгороженном от «производственной площади» застекленной стенкой. Стол Петровского с телефоном, мой – большой двухтумбовый, да простой – мастера, рядом с ним тумбочка под замком – сверла там, перки, стамески, ножовки, рубаночные железки и проч. На моем столе главный предмет – счеты. Папки с копиями нарядов, чистые бланки и множество нормативных справочников. И, конечно, как у настоящего бюрократа – письменный прибор со стеклянными кубами чернильниц, пресс-папье, бронзовым стаканчиком для ручек.

В курс дела вводил меня сам Петровский. Учеником, видно, оказался я понятливым. Кое-что подсказывал поначалу и мастер. А вообще-то все просто: опросишь, какую работу человек проделал, не только, что произвел, но и как – сколотил, скажем, тридцать ящиков, сам для них заготовки делал, к верстаку таскал, – вот все и учитываешь: сколько носил, да на сколько метров, – каждая отдельная работа копеечная, а набегают рубли, если, скажем, доски сырые надо было в цех с улицы таскать... Так выводился дневной заработок на всех сдельщиков. Наряды мастер подписывал. Главное – не обидеть работягу, дать заработать. Сперва и ошибался, но меня поправляли – того-то в наряде не учел, здесь упустил: кто-то разгружал, убирал, нагружал. Разве все упомнишь? И каждую позицию отыскать в справочниках надо, что стоит работа. Тут и тонкости: резал жесть на ручных ножницах. Сколько погонных метров, какова толщина жести? На все разные расценки. Наука! А меня почти сразу ввели в бюро цехкома ВЛКСМ, а там и в заводское, стенгазету и наглядную агитацию поручили, патрулировать в ОСОДМИЛе пригласили: смотреть, не горит ли где-либо свет по вечерам, не нарушена ли маскировка, не шастают ли недобрые люди. Военные объекты кругом. Хотя налетов давно уже не было, за светомаскировкой следили строго, не только на заводе, но и в поселке. Ловили и пьяных. В основных цехах как один из компонентов продукции использовался спирт. В Первом цеху было несколько обычных водопроводных кранов – отвернешь – течет «огненная влага». И никакого тебе особого учета... Следи не следи, а любитель обязательно словит момент, чтобы сделать глоток-другой.

Правда, на такое особенного внимания не обращали. У воды, да не замочиться! А вот уж тех, кто до положения риз допивался или с собой вынести норовил, тех прижимали покрепче. За хищение полагался суд. Время военное: лишат брони – и на фронт, а то и в лагерь загремишь. Основной-то контингент квалифицированных работяг, как вы понимаете, из бывших беспризорников, правонарушителей, кое-кому из них – море по колено... Короче, ругали, пугали, а до властей доводили дело редко – надо же было кому-то работать, декханам-узбекам катализов не поручишь... Да и наладчиками, станочниками их не поставишь. А план ежедневно дай! Фронтовая продукция: РГД (гранаты), мины, РДТ (дымовые шашки), – корпуса делали не мы, мы – только начинку, взрыватели, наполнитель. Так что закрывала администрация глаза на «художества» подчиненных, если они не выходили за рамки. Поорет, изругает и... «чтобы завтра как стеклышко! Понял? Последний раз»...

Попался как-то на жареном и наш дядя Алексей: клепал он из жести фигурные фляжечки вроде карманного блокнотика, облудит, заглубленная пробочка на резиновой прокладке, бока картонными корочками от настоящего блокнота оклеены – картинка, не отличишь! А двести граммов спирта запросто помещались. Через проходную смело иди: нельзя, что ли, рабочему человеку с собой блокнот носить? А на рынке пол-литра водки – четыреста рублей! Две буханки хлеба.

Сам-то он не выносил, на работе принимал. И не чрезмерно. За эти поделки заказчики ему спиртиком и платили. Не подумайте, что клепал он эти воровские фляжечки беспрерывно. Так, между делом – одну-две в неделю. И поставлял их не любому-каждому, а людям солидным, проверенным, еще довоенным приятелям, не только корешкам-работягам, но кое-кому из поммастеров и техников. И вот попался. Однако под суд не отдали. Не исчез из цеха: умелец - золотые руки. Клял его Петровский прямо при мне, в конторке, на чем свет стоит, сам директор завода на ковер вызывал, кулаками, рассказывают, по столу стучал... Очень мы в цеху за дядю Алексея переживали. Боялись – загремит. А он наутро снова у своего верстачка молоточком постукивает... Был тот спирт не только вожделенным продуктом для хищений. Использовало его начальство и в качестве награды и поощрения за доблестный труд, за отличную работу. Правда, неофициально, без записи в трудовую книжку и не афишируя. Сообщалось на проходную: такого-то сегодня выпустить без досмотра. И пропускали. Что уж он там несет – дело начальства. Человек три ночи подряд вкалывал, на двести процентов норму перекрыл, вот ему и премия – пол-литра спирта.

Я, кажется, уже писал о той премии – ордер на нижнее белье, – которая записана была в моей первой трудовой книжке, в силу чего я ее не предъявил, когда начал работать в театре. Но за четыре месяца работы на заводе No1 НКХП – а так мы официально именовались – получил я и вторую, куда более престижную и ценную: действительно трое суток с завода не уходил – срочно нужно было упаковывать и отправлять на фронт большую партию РГД. Горел план, вернее, обязательства. Нас, комсомольцев-активистов, бросили на прорыв. Таскали в цех доппаек – бутерброды, молоко, чай, иногда удавалось часок-два покемарить тут же возле груды ящиков, и снова за молоток. Справились. Главный инженер лично явился в кабинет начальника цеха, вызывал по одному, вручал литровую алюминиевую солдатскую флягу, жал руку, предупреждая: не трепись. Премия. И о каждом персонально сообщал на проходную: выпустить такого-то в неурочное время – последние ящики отправили мы в Первый цех к полудню. На ногах уже еле стояли... «Человек две ночи не спал».

Взял я ту флягу, сунул за пазуху и потопал домой. Отец знал, что я временно мобилизован, не волновался. Жили мы в двухкомнатной квартирке барака каркасно-засыпного типа, столь модного в довоенные годы временного жилья миллионов работников на всех стройках Союза. Кое-где и до се еще стоят эти полусгнившие дома, и живет в них чуть ли не третье-четвертое поколение «строителей светлого будущего». Правда, ныне уже редко увидишь. В первую очередь ломают... А ведь вся крестьянская Россия перебралась в тридцатые-сороковые годы из своих избенок в эти бараки. Та, конечно, кого минула чаша трехэтажных нар в одноэтажных бараках Гулага или снежные могилы Северной Сибири...

Эта отцовская квартирка была мне отлично знакома еще до войны, отец въехал в нее, когда работал учителем в здешней школе для взрослых. Одна комната считалась у нас вроде бы гостиной-столовой, тут на диване я спал. Во второй стояли две кровати – отца и его секретарши Сони, бывшей ученицы и фактической жены. Была та Соня лет на тридцать пять моложе отца, малость косенькая, но фигуристая и разбитная. Не вредная. Я ее еще до войны знал, но не подозревал тогда ничего, она в другом месте жила, с родителями в одной из келий Николо-Угрешского монастыря – той основе, на базе которой и была организована трудкоммуна: Вторая Люберецкая имени Дзержинского.

Когда приехал я сюда – бездомный, из эвакуации, приняла она меня тепло. Заботилась, кормила, обстирывала. Не было у меня к ней ни ревности, ни обиды. Тетя Настя, что жила с отцом, – одна из его старших сестер – умерла еще в сорок первом, и я папу ни в чем не обвинял. Впрочем, не особенно обо всем этом задумывался. Соня обычно приходила вместе с отцом, редко раньше. Но как-то пару раз пыталась со мной заигрывать, чего я тоже по своему телячьему разумению не понимал. И только прочтя «Фому Гордеева», ужаснулся... Но к делу!

Пришел я домой, по дороге выкупив в магазине свою пайку хлеба – семьсот рабочих грамм. Похлебал в кухоньке холодного супца, картошки жареной со сковороды похватал и задумался: стоит на столе фляжка. Два с половиной литра водки. Именно так полагалось разводить. Две тысячи рублей. Смогу купить маме туфли – у нее совсем обувка развалилась. Март идет. Как удачно – к женскому дню... Это тебе не ордер на «нижнее белье» – пять метров вискозного шелка, из которого Соня пошила мне пару рубах и кофточки себе и маме. Рубашки эти я и после войны еще дотаскивал – в синюю клеточку... Смотрю, значит, на фляжку, и вдруг ударяет мне в голову шальная мысль: а как это люди пьяные бывают? Что чувствуют? Почему разум теряют? До того ни разу в жизни такого еще не испытывал: ну если рюмочку-другую. Пару глотков какой-то сладости в винных подвалах у дяди Тимофея, потом еще отхлебнул как-то в Херсоне из бутыли, которая стояла под столом в комнате тети Ани, когда мы с отцом приехали летом в Херсон и она угощала нас обедом. Сполз я под стол, они заговорились, я и отхлебнул... И заснул там же... Памятный самогон в Середняках на нашем мальчишнике с печеным гусем, две-три рюмки в молодежной компании, уже в Куртамыше. Тут, в поселке, отец тоже раза два плескал мне разведенного спирта на донышко стакана. Вот и весь мой алкогольный опыт. Семнадцатый год парню, бреется уже... А ну-ка, испытай! Нацедил полстакана, долил водой, с отвращением высосал, присолил корку, заел... Сижу, жду, когда развезет. Ничего. Никакого результата. Прошелся по половице. Голова ясная, не шатает. И никаких особых ощущений. Мыслю нормально, давай еще! И еще стакан развел, вылил в миску, хлеба накрошил, посолил – слышал от опытных людей, что такая «тюря» крепче всего с ног валит. Слопал все, ровно лекарство принял. Снова – ничего. Взял книгу, как сейчас помню: первый вариант «Вассы Железновой» Горького, в желтенькой такой обложечке. Улегся на диван, дочитал... Разбудил меня грохот выламываемой входной двери. Выскочил в переднюю: отец с Соней. «Ты что? Спишь? Маскировку-то не опустил!» За окнами темно, лампа вовсю светит, давно пора шторы закрыть. Парторг завода демаскирует поселок! Уже десятый час. Подушка почему-то на полу, на диване отцова шинелка – укрывался. Сапоги стащил, когда не знаю. В брезентовых солдатских я тогда щеголял, ваксой черной их мазал «под хромовые»... А с маскировкой дело такое, мы света не выключали, его утром выключали во всем поселке, поднимешь шторы, и все. А к вечеру вновь включали – опустишь. Я не опустил.
– Ты что, пьяный?
– Да вот, попробовал малость...
– Наслышан о твоих подвигах, герой. Ладно, ложись спать...

И все дела. Утром уходили мы на работу вместе. Поднимешься в горку, а там вниз – и проходная завода. Опаздывать – дело подсудное. Выходили обычно все вместе, втроем, слегка перекусив. Обедали на заводе, ужинали дома. Встал я вовремя. Отец еще в спальне копается, одевается, Соня на кухоньке шебуршит, чай кипятит. Уселся у стола, жду. Есть совсем не хочется, пусть и не ужинал, вот только жажда замучила. Налил из графина стакан, потом другой. Отпился. Голова ясная, самочувствие отличное. Соня несет чайник, сахар, нарезанный хлеб. Нет, есть точно не хочу. Они наскоро позавтракали, оделись. А я не могу от стула оторваться. Ноги не держат. Ватные. Вставай, пора! Не получается – встать. «Воду пил?» – «Пил», – отвечаю. «Ох, дурень ты, дурень!» Подхватил меня отец, помог куртку напялить, поволок на улицу. Соня с другой стороны подпирает. Проходную миновали благополучно. Довели меня до цеха, до моего рабочего места. Отец что-то тишком Петровскому шепнул и ушел. Тот глянул на меня с усмешкой, снял со стола папки да бланки, на счеты шапку мою, собачью, по случаю еще на Куртамышском базаре приобретенную, уложил: «лезь давай, спи». Ушел и двери замкнул. Так я в тот день и не работал. Стыдобушка, но никто и словом не попрекнул, знали в цеху, что я трое суток безвылазно ящики колотил. Однако впредь «воспитывать» мне, групкомсоргу, тех комсомольцев, кто во время работы ухитрялся малость пригубить – было уже неуместно: а сам-то?

На выходной обычно ехал я в Москву – семь километров на паровичке той самой дороги из «Путевки в жизнь», а потом электричкой из Люберец. К этому времени уже состоялся суд, комнату нашу мама отсудила. Можно было вселяться и выселять жильцов. Имели мы право вызвать судебного исполнителя и безо всяких-яких выдворить захватчиков. Как уж там мама с помощью адвоката доказала свои права, не помню, но решил суд в нашу пользу. Конечно, никуда мы сожителей, по своей интеллигентской мягкости, не выселили. Куда им деваться? Муж – шофер, бронь у него, жена в какой-то столовке буфетчицей работала, на сносях уже... Разгородились шкафами, занавесками. Мама на своей кровати, для меня – отцов диван, еще столик у нас ломберный, на котором я когда-то уроки делал, буфет посудный, пара стульев. Остальные вещи как лежали в углу «теплого» коридора, куда вытащили их еще в сорок первом наши друзья, так и лежали. Вот, правда, книг не осталось – несколько связок и было-то. Пожгли их в буржуйках в холодную зиму сорок первого. А кто – мы не доискивались.

В это время узнал я, что в Москве летом будут открыты экстернаты. За год – два. Значит, можно было наверстать потерянный год. С завода уволился в конце мая «для продолжения образования», разрешили. Видать, тоже не без отцова заступничества. Подал в экстернат, в девятый класс. К весне сорок пятого – аттестат зрелости: их только-только ввели, вместо свидетельств об окончании средней школы. Наконец-то вернулся в Москву по-настоящему. В свой дом.

У мамы карточка – «Литер-Б», да еще «Р-4» – обеспеченный обед с хлебом, а у меня «иждивенческая» – всего четыреста грамм. Но нам хватало. И приварок был – отец картошки подкинул, сала, консервов. И Алексей, мирркин муж, помогал, приезжая в Москву. Жизнь налаживалась. Только недолго довелось нам радоваться. У соседки родился ребенок, люди они были по тем временам «богатые» – шофер да буфетчица. Исподтишка наняли адвоката, подали на пересуд, и к осени вдруг оказалось, что никакой жилплощади нам не полагается. Не в пример нам, лопухам, сосед тут же, как получил исполнительный лист, врезал новый замок, все наши шмотки выставил в коридор и... будьте здоровы! Сам выселил, безо всяких «исполнителей».

Снова ютились по друзьям и знакомым. Где я, где мама. Потом пустили нас в общежитие. Оно находилось на верхнем этаже того же дома на Раушской набережной у МОГЭСа, где было Управление Мострамвайтреста, где мама работала. Но и это счастье недолго длилось: один из ответственных работников треста развелся с женой, женился на молоденькой девице, и нам пришлось освободить помещение... Жили на птичьих правах. На этом же общежитейском этаже, рядом с общей кухней, была ванная комната – в предбаннике с окном парикмахерша брила и стригла местное начальство, а сама ванная – не работала. Туда нас и запустили. В каморке – метра четыре на полтора, без окна, с кафельными стенами и плиточным же полом стояла большая чугунная ванна. На нее положили мы топчан, матрас, сама ванна стала хранилищем и продуктов, и белья, и одежды. На раковину умывальника приспособил я кусок авиационной фанеры. Это был наш стол. Из «человеческой мебели» – табурет возле «стола» и мамина раскладушка. Дверь из парикмахерской заделали, нам прорубили отдельную. Так мы на целых два года обзавелись жилищем, на которое больше никто не претендовал... Лишь в сорок седьмом нам дали комнатку в доме-новостройке на окраине тогдашней Москвы – во Владимирском поселке, на Шоссе Энтузиастов. И это – несмотря на то, что добираться туда из центра приходилось с тремя пересадками: на метро, автобусе и трамвае, и тратить не менее полутора часов, – было здорово! Четырнадцать квадратных метров, большое окно, воздух, чистота, деревянный пол. В общей кухне – горячая вода, в коридоре – действующая ванная комната... Да о чем тут говорить!

Но пока два года предстояло жить на Раушской. В шестиметровой камере-карцере, даже без зарешеченного окна, в каменном мешке. Тут окончил я экстернат, встретил День Победы, сдавал экзамены в театральное училище. И всегда дико опасался, что кто-нибудь из друзей явится навестить... Многое, очень многое, что определило мою дальнейшую жизнь, произошло здесь: и писание стихов, и первые прозаические опыты, и запойное чтение классической драматургии и книг о театре... И мечты о первой любви, и долго угнетавшие меня обстоятельства одного дела, в которое по романтической неопытности и дурости я вляпался. Но об этом – следующие главы, следующий раздел моей исповеди.



на главную