Пожалуй, эта главка выпадает из привычного течения моей исповеди, подчиненного хронологической канве; она как бы итог размышлений и желаний отрочества и юности, закончившихся в пятидесятом году с получением актерского диплома. Уж не знаю, что подмывает меня суммарно поведать здесь о различных своих «влюбленностях», зачастую настолько мимолетных и кратких, что я и имени своих «предметов» не помню. Но мысли о любви, хочешь не хочешь, крепко занимали меня в юности. Уверен – не одного меня, хотя говорить об этом не принято. Но как бы смел называть я исповедью эту свою писанину, умолчав о том, что волновало, бередило душу, заставляло и ликовать, и горевать, пусть еще не глубоко, но искренне, писать стихи, фантазировать – то есть как-то влияло на становление того, что и поныне составляет мою сущность. Убежден – отношение к противоположному полу занимает в нашей человеческой жизни куда большее место, чем мы считаем, оказывает огромное влияние на людей от самых их истоков, как бы мы ни пытались скрыть это от самих себя, а тем более от посторонних, как бы ни стремились не обращать на эти отношения особого внимания. Однако не помнить, что заставляло тебя поступать так или иначе, может, в самых на первый взгляд незначительных, мелких, бытовых ситуациях – нельзя. Так, скажем, мое замечание Меламеду, оказавшее такое влияние на дальнейшую судьбу, если разобраться в первопричинах, вызвано было не только желанием оградить дипломников за кулисами ВТО от не в меру ретивого пьяненького человека, но и тем, что среди артистов была девушка, которая мне нравилась, и не покрасоваться перед ней, когда представился случай, я не сумел. Да и самая моя помощь четверокурсникам в определенной степени вызвана была этим обстоятельством – возможностью видеться, общаться. Пусть между нами не было сказано ни единого слова.
Поэтому, заканчивая рассказ о студенческой поре, о завершении юности – следует подвести итог и тогдашним моим любовным переживаниям. Постараюсь написать здесь обо всем, что было, предельно откровенно, понимая, что выворачивать себя наизнанку – неприлично, что есть у человека такие интимные уголки, о которых даже самому себе зачастую стараешься не говорить. И все-таки поверьте моему стремлению ничего не утаивать, не приукрашивать в рассказе о том, что было со мной, уже не подростком, уже человеком лет семнадцати – двадцати двух. О некоторых своих желаниях и переживаниях я уже писал выше, о чем-то намекал, боюсь, что будут тут и повторы, но уж очень хочется свести, связать в один узел, осмыслить все это раз и навсегда. Я уже неоднократно пытался убеждать читателя, что мне всегда было свойственно некое преувеличенно романтическое отношение к любой чем-то обратившей на себя мое внимание девушке, что нравственный закон: «Умри, но не дай поцелуя без любви!» с отрочества руководил мной. Так ли это? Ведь сны приносили горячие телесные образы, бесстыдные мужские сны, ведь, пусть и с ощущением некоторой неловкости, но рассматривались картины с изображением обнаженного женского тела, ведь жадно слушались рассказы «многоопытных» приятелей... И разные девушки встречались в юные годы. Боюсь, что некоторые из них недоуменно относились к моим нравственным постулатам, хоть я их и не прокламировал. Может, сам я был не слишком завидным объектом для встречного чувства, но все-таки пытались «покорять» и меня, и, конечно, недоумевали, почему я не желал идти навстречу. Какой-либо неуверенности в себе, в своей мужественности, у меня не было, никаких подобных комплексов, а вот уверенность в том, что та или иная девушка – то единственное, что необходимо мне раз и навсегда, «на всю жизнь», что Любовь (видите – даже с большой буквы!) бывает лишь раз в жизни, что она обязательно придет, эта уверенность продолжала существовать и, как мне кажется, воплотилась, хотя и много ошибок предшествовало сему свершению. Думаю, этот психологический постулат до определенной степени ощущался и моими возлюбленными, не позволял им верить в меня, в мое постоянство, в мою самостоятельность. Посему наши разрывы не вызывали трагедий, и оставались мы друзьями, или по крайней мере встречались впоследствии без особой неприязни друг к другу.
Но к фактам. Читателю уже известно имя Фаи, черноглазой брюнетки, укладывавшей на голове пышную угольную халу. Викторова приятельница Полина ввела ее в нашу компанию с целевым назначением: в подружки Егору. Никто, конечно, не обуславливал, но так предполагалось, пусть негласно. Фаинка приняла правила игры и поглядывала на меня достаточно ласково и заинтересованно. С весны до осени суматошного сорок пятого мы с ней встречались. Пусть и не очень часто. Гуляли. Провожал к черту на рога – в Михалково, за Соколом – в те поры самый край Москвы. Целовались... Но не нужна она была мне, не тосковал, не стремился встретиться, не «не мог без нее жить». Нравился ли я ей? Пожалуй. За отсутствием более серьезного поклонника. Помню, как-то в Тимирязевском парке взял я ее на руки, чтобы перенести через лужу, разлившуюся поперек дороги. Она прильнула ко мне, обнимая за шею, закрыла глаза и часто, жарко задышала. И мне стало вдруг тепло-тепло, нежно-нежно. Но лужа кончилась. Опустил я ее на твердую землю, и краткое наитие прошло, улетучилось. И не возникало желания вернуть его. Встречи становились все реже и реже. Фая, кажется, поступила в текстильный институт, интересы разные. И мы к октябрю беспечально и навсегда расстались. Чуть ли не в ту же пору нравилась мне Ася, тоже уже упомянутая выше. Девушка совершенно иной внешности, интересов, характера... Помните? Имя дурачку нравилось... Была в нашем классе экстернатском еще одна особа – старше меня на год-два, может, даже и с женским опытом, кто знает. Ухаживания мои принимала благосклонно, разрешала провожать себя, жила где-то возле Центрального рынка, Цветного бульвара, Трубной площади. Каюсь, не помню ни имени, ни фамилии – сохранилась лишь аббревиатура КЛВ, которой, в подражание Лермонтову, именовались стихотворные послания, ей посвященные.
Кончились наши отношения, не успев начаться, предельно прозаично и к тому же по моей инициативе, вернее, отсутствию таковой. Стыдно признаться, но как-то раз, провожая ее из экстерната, пробродил я с КЛВ добрых часов шесть – дотемна. Язык, как вы понимаете, был у меня «без костей», вечер теплый, в экстернате уже экзамены на аттестат начинались... И вот чувствую: ежели не облегчу мочевой пузырь – лопну! Сказать же о своей нужде, даже как-то намекнуть – смерти подобно. Наконец отвел ее к дому, стоим в подворотне. Никак КЛВ не уходит – у нее вход со двора. Топчется, ждет чего-то. Вероятно, должен я был ее поцеловать, но, поверьте, было мне не до этого. На счастье, в подворотне ямина, залитая водой. Притворился, что нечаянно – оступился и... сел в лужу. КЛВ охает, тянет руку, пытается меня поднять, помочь, а я блаженно делаю свое дело: все равно мокрый. Пригласила к себе: как же ты в таком виде пойдешь? – Ничего, доберусь. Темно. Тепло... Больше не напрашивался провожать.
А когда сдавал конкурсные в Вахтанговское, познакомился еще с одной девчонкой. Даже лица уже не помню, ее после третьего тура отчислили, не приняли. Симпатичная такая, худенькая, жила где-то под Москвой. Ну ведь знаете, как это случается – потянулись друг к другу, толкаясь у экзаменационных дверей, разгово рились, пошел провожать на станцию. У закрытого вагонного окна начал беззвучно, лишь артикулируя, произносить какие-то слова. «Что? Что? Не понимаю!..» Приоткрыла окно. «Читай чеховскую «Шуточку»!» Через день-два снова встретились. «Прочитала»... Но третий тур бедняга не прошла и больше в студии не появилась... И вся любовь...
Прямо – Дон Жуан, прямо Казанова какой-то...
А ведь все эти годы – с сорок шестого и, пожалуй, до самой армии, – считал, что серьезно влюблен в Машу Каверзневу – в ту подружку троюродной сестры Маришки, что приезжала ежелетне к нам в Крюково. Девочки успели кончить школу, Маша поступила в медицинский. Летом дружили, но зимами почти не виделись, разве что несколько раз в консерватории на абонементных концертах. Пару зим всем крюковским обществом слушали там Чайковского и органную музыку в исполнении Гедике. Серьезная была девочка, умная, крепенькая, из старой московской интеллигентной семьи. Ее младший братишка стал известным телекомментатором и трагически погиб, заразившись в Афганистане какой-то смертельной болезнью – но это случилось уже лет сорок спустя... Маше писал и из Рязани, и даже из армии. Отвечала, но все суше и реже. А потом и совсем прекратили мы переписку. Узнал от Маришки, уже вернувшись из армии, что вышла она замуж. Да и сам к тому времени был уже женат... А вот помню ее и свои мечты, к ней обращенные. Даже старшую дочь ее именем назвал, и героиня первого моего романа, сгоревшего в крюковском пожаре, так и не дописанного – «Идущие рядом» – звалась Марией.
У себя на курсе, кажется, ни в кого не влюблялся. Одна из сокурсниц – Люба Мандрыкина – она к сорок пятому успела уже окончить педвуз где-то в Саратове или Воронеже, та самая Люба, что уговорила меня подыграть ей в отрывке из «Василисы Мелентьевой», снимала угол в недалеком от студии арбатском переулке, и мы иногда ходили к ней домой репетировать. Дочь квартирной хозяйки Галя Сокальская, студентка-медичка, отнеслась ко мне внимательно и дружественно. Вспыхнула и быстро угасла между нами «любовь», а вот ее одноклассница и приятельница Ада стала предметом моих интересов на куда более долгий срок. Это им – Гале и Аде – рассказывал я анекдоты у Новодевичьего, побив все собственные рекорды. Ради «покорения» Ады пустился я в одно не слишком честное занятие. В не очень большой общей тетради принялся вести дневник, фальсифицируя записи, начав со знакомства с Галей (Ада, конечно, знала о наших отношениях), сочинял историю своей увлеченности Адой, задним числом исписывал под вымышленными датами целые страницы, как бы переводя в сегодняшний день не столь давно приключившиеся события, намекая на все более возгоравшееся во мне чувство. И вручив девушке к лету сорок шестого это сочинение, скрылся с ее глаз до самой осени. Думаю, она ничего против меня не имела. Напротив. Но при последующих встречах разговора о «дневнике» не возникало. Не ей же начинать, а я молчал.
В ту же пору некоторое время занимала мои мысли и Майка-рыжая, та самая, которую покорил мой «английский» язык и европейский лоск...
Наиболее долгой и серьезной влюбленностью в годы учебы в Вахтанговском стало знакомство с первокурсницей Светой Веселовской, о которой я тоже поминал здесь. Уж кто-кто, но она точно хотела быть со мной, да и у меня, кажись, никаких отрицательных эмоций ее чувства не вызывали. Но, видать, настоящего не было. То, что меня отчислили из студии, к счастью, нас развело. Не уверен, было бы <ли> ей хорошо со мной. О себе – не говорю. Светка в моем «охлаждении» виновата не была, даже как-то стремилась сохранить наши отношения. Ничего у нее не получилось. Так и расстались. С десяток лет назад встретил ее – располнела, не помолодела, но улыбка хорошая и личико круглое, как в юности. Хвастала, что народила двух сыновей.
В московском городском театральном училище, куда попал я с печатью стра дальца (история моя была известна) мне сочувствовали, некоторые девицы принялись на меня заглядываться – новенький, что-то в нем необычное, да еще стихи пишет – на курсе ставили какой-то революционно-комсомольский монтаж и сходу приняли в текст несколько моих «патриотических» строф. Катька Воробьева даже решила, что смертельно влюблена в меня, чуть ли не травиться собралась, как передавали мне ее подружки, в обмороки падала, истерики закатывала, короче – вовсю страдала. Доброхотки торопились обо всем информировать меня, дескать, не будь жестоким, пожалей девушку. Ситуация для меня непривычная. Как-то еще не приходилось попадать в такую. Правда, еще в самом начале обратил внимание на деваху, которая на лекциях пялила на меня глаза. Но в те начальные сентябрьские дни я еще встречался иногда со Светкой, бывало, и провожал ее домой... И об этом разведали, заставили быть повнимательнее к Катьке. Совсем, вишь, помирает девка. Чушь какая-то! Однако постепенно ее преданность покорила молодца – еще бы – разве не лестно быть предметом такой горячей любви?
Теперь-то понимаю, что Воробьева переживала в этот момент важный период «завершения девичества» – ни от кого не слышал о таком, но уверен, что он есть в жизни многих. Убежден – перед грядущим браком, тем более с человеком не слишком любимым, но не противным и надежным, части девчонок ударяет в голову: кончается девичья воля – и они пытаются найти альтернативу. Мне неоднократно доводилось наблюдать это: уже есть жених, солидный, добротный, признанный родителями и знакомыми, уже обговариваются какие-то условия будущего существования, и тут невесте «ударяет в голову» – недолюбила! – хоть и сама не против такого исхода, а вот кажется, что «любви» нет. И она срочно ищет объект. Утверждать категорически не смею – так ли это, но через пару месяцев такие невесты спокойно выходят замуж и становятся прекрасными женами. А ты лишь временная «соломинка» за которую хватается утопающая. Такое у меня было и с некоей Ириной, когда нас, еще не окончательно принятых в Вахтанговское, послали в подсобное хозяйство театра – Плесково, убирать картошку. Спали мы все вместе на сеновале в сарае, и та Ирина просто подвалилась мне под бок и, сдается, готова была на все. А к весне ушла с курса в декрет и вообще не вернулась в училище. Непорядочность? Кто знает? Такое приключилось и с одной моей дальней родственницей, пробродившей со мною полночи возле Сельскохозяйственной выставки и согласившейся переночевать у нас – дело было летом, мама жила на даче... Правда, ничего между нами не было, накормил ее ужином и по-братски уложил спать. Через месяц она уже выскочила замуж. Что ни говорите, а в этом моем наблюдении что-то есть! Так и Катя Воробьева металась, даже заболела. Мне пришлось навещать ее, знакомиться с катиной матерью – отец-летчик погиб, и красотка мамаша сама недавно вновь вышла замуж... Вскоре Катьке стало ясно, что вся влюбленность в меня – туфта. А я успел втрескаться. Переживал. К счастью, не очень болезненно и недолго. Но переживания эти стали материалом для премногого количества печальных виршей и даже поэмы, так и озаглавленной – «Поэма-прощание». Помню строки: «Прощай, родная, прощай, любимая! Здравствуй вечно, но мне – прощай... Пусть не вспомнишь, забудешь имя – Ты стихи мои навещай... Приходи к поэме на свиданье, Полистай странички иногда... Как бы мне хотелось молвить: До свиданья! Я с тобой простился навсегда».
Девчонки-сокурсницы читали поэму, плакали. Переписанная набело, была она вручена Катьке и на этом, слава богу, любовь моя закончилась...
Для чего я все это так подробно пишу? Боюсь, жене моей, любимой моей будет не очень приятно читать все эти поздние признания. Или хочу выставиться перед ней – каким, мол, был «рыцарем» во младые дни? Нету ли здесь самолюбования? Нету ли того же, что писалось лет сорок назад в «дневник» для Ады? Черт его знает. Может быть, и есть, только ты, Белка, не ревнуй и не сердись – никогда ничего от тебя не скрывал, никогда не обманывал, ты же знаешь, не умею врать. А написать обо всем этом мальчишестве решил и для того, чтобы те, кому доведется читать, знали: в жизни действительно есть любовь, которая дается только один раз, и она – настоящая, она – чудо и счастье. Не торопитесь принимать за нее легкие увлечения, томления телесные и душевные. Когда она придет – не нужно будет ни о чем гадать: просто ты не сможешь жить без него или без нее, просто как воздух необходимо будет видеть, слышать, постоянно ощущать любимого. У меня так случилось. А у тысяч хороших и добрых людей – не произошло. Поторопились когда-то, не могли дождаться, ошиблись. Ведь и меня бог не помиловал. Я женат дважды, но еще лет тридцать назад горько думал, упрекая себя: что стоило тебе потерпеть, что стоило встретить не кого-то другого, а одну, единственно необходимую?! Но человек предполагает, а бог располагает.
Среди девчонок на нашем курсе была некая Эля – Эльвира Шкапа (мало кто, кроме меня, знал, что «шкапа» – по-украински просто «кляча»). Остроумная, нервная, с огромными серыми глазами. Ни единого раза не заговаривали мы о наших чувствах, но в том, что существовала взаимная симпатия, я уверен. И довольно серьезная. Там же, на четвертом уже курсе, я по своему обыкновению – для отвода глаз – срочно «влюбился» в другую деваху, открыто оказывал ей знаки внимания, дабы никто из наших не мог усомниться в том, что это неправда. Элка печально посмеивалась надо мной, но дружеского своего расположения не лишала, вероятно, прозревала истину... Вот ведь и такое было в моей жизни. Стихи, которые писал я ей, никому не показывал, никому не читал. Заветная тетрадка затерялась где-то...
Среди девочек-второкурсниц, взявшихся за постановку «Золушки» с детьми избирателей, была и Инна Данкина: с большими черными глазами, тонкими чертами лица. Серьезная, ответственная, увлеченная. Моя «правая рука». Только благодаря ей получилась «Золушка». Инна готова была пропадать в училище денно и нощно, с лету ухватывала мои идеи, организовывала, решала, возилась с костюмами... Чем уж покорил я ее – не знаю. Тем ли, что самозабвенно возился с детишками? Так я их и взаправду любил. Тем ли, что довел их замысел до ума? Или тем, что был уже дипломником и что-то не совсем плохо играл в выпускных спектаклях? У этой двадцатилетней девушки была нелегкая судьба: ее приняли в студию Еврейского театра, но едва проучилась на первом курсе, – студию разогнали, как и сам театр Михоэлса... Так попала она к нам в МГТУ. Преданно любила театр. Мать и отец давно не жили вместе. Семья интеллигентная – юристы и врачи. Мама – доктор наук. Сестру ее матери нынче, пожалуй, знает каждый, слушающий забугорную «Свободу» и «Голос Америки»: это Дина Каминская – юрист, защитник диссидентов на многих процессах конца шестидесятых – начала семидесятых годов. Вместе с мужем Константином Симисом и сыном Митей вынуждены они были уехать в США и ныне процветают там. Правда, в пятидесятом, когда происходили описанные выше события, всех этих «свершений» в дусиной (в семье ее звали Дуся) жизни не было. Тогда шли последние сталинские годы, и ни о каких несогласных и правозащитниках и слуху не было...
Задерживались мы с Инной в училище допоздна. Ехать мне во Владимирский поселок, на самый край Москвы – далеко, да порой и не успевал на метро. Как в былые дни в Вахтанговском, оставался ночевать на физкультурных матах в училище, за кулисами. Инна жила неподалеку от улицы Герцена – в Спиридоньевском переулке, на Малой Бронной – москвичи поймут: это в двух шагах. И как-то зазвала к себе. Неловко вроде, но согласился. И проводить следовало: ночь уже. Дома у них – никого. Мать ночует у бабушки... Накормила меня Инна ужином, постелила свою тахту, сама ушла на постель матери. Комнатка маленькая в коммуналке... Правда, прежде чем отправиться к себе, присела на тахту. Уже в халатике. Целовались? Да, целовались. Но это не те «поцелуи», которые «нельзя давать без любви», такое я давно усвоил. Закончилось все вполне невинно. По-дружески. Чего уж там думала обо мне Инна – не ведаю, но как потом признавалась, высоко оценила мою порядочность. Больше у нас подобных «встреч» не случалось.
«Золушка» прошла, особых причин для общения больше не было. Сдали мы дипломные спектакли, «защитились». Получил «корочки» и укатил в Крюково на последние свои студенческие каникулы. В сентябре пятидесятого отправился в Рязань на свою первую действительно самостоятельную работу. Окончательно отпочковался от мамы. Она привезла в Москву сестру – тетю Аню – больную и одинокую, дядя Саша давно умер, из Херсона тетка уехала в Ленинград, в семью племянницы Муси, но было ей там нехорошо, недобро. И стали мои старушки жить вдвоем. Из Рязани изредка переписывались мы с Инной, писала мне еще и Маша Каверзнева... Но все московское было уже позади, закончился первый кусок жизни. Что ждало впереди?
Закончив эту главку, долго раздумывал: стоит ли включать ее в книгу? Не инородное ли она тело? А потом решил: раз «исповедь», то пусть будет, пусть будет все, как было.
«Грешен ли, раб божий?» – «Грешен, батюшка». – «Ну, да господь простит». Простил ли? И последние ли это были мои «грехи»? И все-таки, думаю, простил. Дал мне мою Беляну. Много раз утверждал я и сегодня на этом стою, и завтра так считать буду: я прожил счастливую жизнь. Счастливую, слышите? Помру завтра, знайте – прожил счастливо! Тогда я еще этого не знал, тогда еще вся жизнь была впереди. И «письмо счастья» довольно долго вставляло в мое бытие черные дни...