Канунников Юрий Фёдорович: Воспоминания и дневники

Мама


Мой папаша за полгода до смерти обронил такую фразу: «Материну часть напишешь сама». В смысле, для Борьки, потому что сам папаша в то время заканчивал свой мемуар как общехудожественное произведение, для всей остальной семьи. В конечном счете получилось так, что я разослала папашин текст потомкам Канунниковых по мужской линии и вообще всем желающим, а сама вот пишу свою, то есть материну часть. Хотя в момент изъявления последней воли — я не знала, что она последняя, и даже в этом случае не собиралась ей следовать. Сейчас же я вижу, что есть нехилый блок информации, которым владею только я, и это уйдет со мной. Жалко. Итак —

Моя матушка, Ольга Константиновна Парнох, родилась в Таганроге, причем в один день с Антоном Павловичем, 29 января 1923 г. Впоследствии она училась в его гимназии, то есть в том здании. Гимназий в ее время уже (еще?) не было.

Отец ее, Константин Рафаилович Парнох, фтизиатр, и мать Екатерина Евграфовна, соломенная вдова, жили тогда у дедовой матери, Софьи Борисовны Варенберг. Она-то и ввела в обиход имя Лялька, под которым мою матушку знали близкие люди всю ее жизнь.

Обо всех старших речь пойдет впереди, а теперь — вот он хорошенький младенец, очень похожий на отца. Это сходство так и осталось на всю жизнь, и это было правильно: дед был в молодости красавец, и мама пользовалась всегда большим успехом, даже скорее поклонением. Ее ни в коем случае не домогались, но вздыхали издали. Собственное достоинство моей матушки было чисто генетическим, ей никогда не приходило в голову, что кому-то может прийти в голову и т. д. Я этого гена не унаследовала, а вот в братишке и Борьке — что-то задержалось. Видимо, это передается по мужской линии.

Мамино ранее детство прошло во многих местах, т. к. деду не сиделось на месте. То Кременная, то сосновый бор под Ивановом, то Туапсе, а то и Москва. Тут мы застаем двух мелких, очень кудрявых барышень перед зеркалом, с гребешками, водой, и в большом раздражении: им никак не удается выпрямить свои уродские, неудобные и так надоевшие кудряшки. Вторую звали Туська Шнеерсон, больше о ней не сказано.

Потом (но уже не в Москве) Лялечку принарядили, завязали огромный бант и повели крестить. Этим озаботилась другая бабушка, дедова теща Ольга Робертовна. В первый раз Лялечка при полном параде упала в лужу. На второй — грянула гроза. И когда при третьей попытке по дороге в церковь у детки резко подскочила температура, бабушка отступилась: верно, Бог тебя не хочет, сказала.

(Кстати, крестилась матушка за год до смерти, уже совершенно сознательно и по убеждению, во Владимирском Соборе — морском — города Севастополя).

Читать Лялечка умела всегда, как Глазастик (персонаж из кн. Харпер Ли «Убить пересмешника»), т. е. не помнила, когда научилась. В школу пошла в упомянутом Таганроге в 6 лет. В Геленджик она попала классе в 6—7-м, то есть году в 35-м, раньше, чем туда приехал семиклассник-Канунников. А так как он пошел в школу в 8 лет, то между ними было 2 класса. Оба были отличники, а папаша еще и ба-альшой активист и общественник. Вообще они не то чтобы дружили, но были знакомы домами, так как отцы принадлежали к медицинскому сословию, а дети — к школьной элите.

Но единственный знак внимания молодого Канунникова, о котором я знаю — это огромный букет горных тюльпанов, что однажды папаша принес домой к Парнохам, а мать сказала — ой, вот хорошо, это нам с тобой, Анечка, пополам.

Анечка — это найлепшая подруга, толстая, черная и большая хулиганка, лицом — вылитая Наргис (Индийская актриса, снималась в кинофильме «Бродяга» вместе с Р. Капуром). Далее Анна Борисовна Клиорина стала учительницей английского языка в Хосте и говорила детям — вот я тебе счас как зэкну. Она считала, что ее учительская стезя — кармическое наказание за ее школьные выходки. А с тюльпанами — вот так.

Ее мать, урожденная Даин, Клара Марковна, утверждала, что знаменитый Моше Даян — «стерьва одноглазая», — приходится Анечке кузеном, т. к. происходит от эмигрировавшей в Штаты ветви Даинов.

К тому же времени, что и Анечка Клиорина, относятся Шура Яглова и Таня Дубровских. Обе воевали, Таня живет сейчас в Казани при сыне и внуке, а Шуры нет в живых.

Школу мы заканчиваем с отличием. Медалей тогда не давали, но была льгота при поступлении в ВУЗы. А год у нас 39-й, и припираемся мы в Ленинградский горный институт как бы учиться. У старого Парноха в Питере была родня по матери, Тараховские. Мама бывала у них в гостях, но жила в общежитии. Хозяйка была детской писательницей или какой-то окололитераторшей, и мама была весьма смущена вопросом — как твои родители относятся к существующей власти. А никак не относятся, она вообще никогда не слышала никаких комментариев на этот счет. Это тем более вызывает какую-то оторопь, что власть к семье определенным образом отнеслась. Но об этом ниже.

Проучилась в горном институте матушка один семестр. Может быть, были и еще какие-нибудь заморочки с предметами — но я знаю только о жуткой и коварной начерталке, которую Олечке объясняли всем курсом, но, увы — она вернулась в Геленджик.

Написала было в Институт тропических растений куда-то в Грузию, но ответили, что нет русского сектора, и бабушка-корректор устроила дочь в типографию печатницей. Это была такая печатная машина, которая прокатывала лист бумаги по набору, а набор-то делался вручную из отдельных буковок. Я это все еще прекрасно застала.

Жили Парнохи тогда на Санаториальной, ныне Серафимовича, и в соседях по двору имели молодую коммунистку Полину с двумя дочерьми и матерью, Бабушкой Рабинович (как ее звали — никогда не звучало), совершенно правоверной еврейкой. По субботам она повязывала беленькую косынку за уши и сидела — руки на коленях — на завалинке. Готовила она себе отдельно, кур возила к резнику в Новороссийск, при этом страшно укачиваясь на катере (тогда сухопутная дорога была гораздо дольше, дороже и опасней), а от трефной своей стряпни — для остального семейства — брезгливо отворотясь, кричала — Эмма (младшая внучка), иди попробуй!

Когда началась война, Бабушка Рабинович трое суток что-то бормотала. На вопрос — что это она, сказала: — это я Гитлера проклинаю, потому что если все евреи враз кого-то проклянут, тут-то ему и конец. Ну, по сравнению с вечностью четыре года, что Гитлер протянул после Бабушкиного проклятия, можно считать погрешностью.

На войну дед Константин ушел сразу же как врач, на прощанье сказав бабке, — слушай Ляльку, она трезвее нас.

Ну, все рыли окопы, получили по медали «За оборону Кавказа». Молодых девок из Геленджика в армию забирали, так ушли на фронт мамины подруги, Таня и Шура. Бабка же упала в ноги директору типографии, и он молодую печатницу забронировал. Акулиничев была его фамилия, я его помню: чистый Карабас-Барабас, очень славный дядька, есть на фотографии. Когда бабушка вернулась из эвакуации, ее старая квартира на Санаториальной была или разбомблена, или, что более вероятно, занята. Именно Акулиничев выбил ей то жилье, где я и выросла. Кстати сказать, он к ней еще и посватался, но как же можно! — память Коти, дети... Нет-нет, сказала Кэт. Но все это было потом...

Тут фронт подвинулся, Новороссийск взяли немцы, а в Геленджике был аэродром и, само собой, военные летчики. Вот мама и влюбилась весьма. Звали его Иван Карлов, он пропал без вести, есть маленькая фотография. Больше ничего не знаю. Но когда уже в Севастополе в одной из больниц, где я лежала, лечащая врачиха оказалась Карлова, матушка как-то встрепенулась, но тут же увяла, «взяла себя в руки» — вот ведь мерзкое выражение!

В 43 году пришла похоронка на деда, город бомбили здорово, и отправились мои прародительницы в эвакуацию. Сначала они попали в грузинское село Цулукидзе. Вот там-то матушка и работала подавальщицей и судомойкой в школе оружия, и это принесло ей впоследствии статус участника войны. Потом они перебрались в Тбилиси, вроде бы к бабушкиной сестре Марии и прабабушке, а они там могли оказаться потому, что брат прабабушки Жорж Брандт в Тбилиси жил еще до войны. Но в военных приключениях Брандт не фигурировал: весь женсовет, еще и с двумя Марииными дочками, помещался в одной комнате, в гостинице для работников авиационного завода, где мама, бабушка и Мария работали, мама — чертежницей, бабушка — в библиотеке.

Само собой, голодуха, вши и дискриминация. Матушка, с ее способностью к языкам, грузинский не усваивала из протеста. Большое грузинское начальство воровало по-черному, в столовой кормили, чтоб с тоски не умереть, и однажды шестеро наших дам решили заработать: Мария где-то раздобыла муки, и прабабушка Ольга Робертовна напекла ведро пирожков с картошкой. При этом все, особенно младшие, облизывались до судорог.

Когда она это ведро вынесла на базар, тут же подошел милиционер и, не говоря худого слова, аккуратно забрал его и не торопясь ушел. Такое специфическое свойство тбилисских милиционеров и породило прозвание «кусочник». Песня:

Вар-вар-вар-вара! По улице Морской
Ехал с Авлабара кусочник молодой,
С длинными усами,
С короткой бородой,
Он ехал на кобыле — домой!

Эта история всегда была мне намеком на деловую сметку и торговую удачу нашего рода, когда я впоследствии пыталась торговать на рынке, дистрибьютерствовать и даже открыть свою фирму. Правда, с отцовой стороны была купеческая гильдия, но, видимо, гены не так легли, т. е. «мать подбавила своего, и тесто скисло» (Р. Роллан, «Кола Брюньон»).

Из эвакуационной юности мама вынесла нескольких подруг. Две вышли там замуж и переписывались с мамой всю ее жизнь. А главное наше приобретенье — Галина Александровна Славуцкая.

Мать часто говорила, что Галька — единственный человек, который ее понимает. Они вели оживленную переписку, ездили друг к другу в гости, причем мама — со всей родней, а однажды они обе побывали в Тбилиси у тети-Галиной тетки, дореволюционной тбилисской красавицы. Она с мужем Леваном жила там в двух комнатах бывшего дома своего деда. Из-за этой-то тбилисской ветви своего семейства харьковчанка Галина и эвакуировалась в Тбилиси. В Харькове же, куда она потом вернулась и прожила всю оставшуюся жизнь, у нее была комната в густонаселенной коммуналке, которая когда-то вся принадлежала Славуцким, и где она и выросла.

Это была маленькая шустренькая обезьянка, ужасно симпатичная, горластенькая, она пела куплеты и песенки всех времен, аккомпанируя себе по слуху на рояле, «возле самой Фудзиямы жил японец и японка». Она закончила харьковский инъяз, давала уроки, но работала в технической библиотеке какого-то НИИ. По-моему, она и настояла, чтобы мама поступила в этот инъяз (заочно, конечно).

Ах, как они потом хохотали, как оттягивались и тащились у нас в Геленджике! Мне было четыре, год, соответственно, 51-й. У бабушки была одна комната и веранда, а кроме бабушки, мамы, папы и меня — в гостях были тетя Галя с семнадцатилетним племянником и подругой Викторией (Перемогой) из Полтавы. Так называемый Вовка-Дипломат (это свойственник с отцовой стороны, мал, красив и совершенно молчалив, только улыбался, — ну, настоящий Дипломат) жил у отцовой тетки, но из компании не вылезал. Входили туда также две геленджицкие мамины приятельницы, Валентина Армашевская и Ольга Петунина. Племянника Колю все время разыгрывали, я его очень жалела, но он лет через 30 сказал, что был тогда очень счастлив. Сейчас он в Тамбове, фамилия его Кулагин.

Да, так что у нас: закончилась война, лейтенант Канунников слетает в Тбилиси, как ясный сокол, и увозит обратно в Геленджик будущую жену и будущую тещу. Молодые женятся при полном неодобрении канунниковской родни (неодобрение чисто этническое) и уезжают в Новороссийск. Бабушка получает новую, худшую жилплощадь (ту, что мы знаем, на улице — тогда Ворошиловской, а ныне — Мира) и прежнюю работу. Уже гораздо позже мать с отцом иногда препирались, кто кого в войну искал и находил, кому какие письма писались и по какой случайности — «да нет! Я же специально тебя искал!» — они оказались вместе. Мать однажды в сердцах обмолвилась, — я хотела вырваться из Тбилиси любой ценой. Ну, будем считать, что все совпало.

Итак, в Новороссийске появляюсь я (год, кто не знает, 47-й), и поселяюсь в чехле от швейной машинки, и далее — в корыте. Что водки выпито по этому поводу — моря разливанные. Тут-то и определился мой первый крестный Сергей Коваль, он был мичман или матрос, что-то с отцовой службы. Он картинку нарисовал, что на кухне висит, с одуванчиками, и папашин портрет.

Надо сказать, что в Новороссийске гораздо хуже с водой, чем в Одессе, даже сейчас, а уж тогда! Придет эскадра, возьмет воду, и стоят километровые очереди граждан к колонкам, а оттуда еле капает. Так что пеленки мои стирались в море (благо близко), а вот запивать спирт, выдаваемый на протирку оптических осей, — это было целое искусство. Но к матушке это относилось лишь косвенно, поэтому пока не будем заостряться.

Молока у матушки было — залейся, спала я сутками: мать ходила карточки отоваривать на другой край Цемесской бухты, или с отцом на танцы — я даже не просыпалась. Так что со мной поначалу все было — класс, ничего не предвещало дальнейших приключений.

После Новороссийска (мне месяца два) жили полгода в Поти, в домике на сваях, мама запомнила разгуливающих по городку черных длинноногих свиней и хозяйкины мандарины.

Потом отца послали в Ленинград на СКОС (это как бы курсы повышения при академии), мать рванула за ним, а я получила первый срок в Геленджике у бабушки. Об этом времени преданий не сохранилось, есть, правда, много фотографий.

В то время в Ленинграде жил мамин соученик Лютик Сидоров с женой Лидой. Они встречались домами, и единственно, что Лютик (Алексей? Людвиг?) себе позволил — сказал матушке: «А я думал, что на месте Лиды будешь ты». Много позже, когда он в том Питере стал загибаться от чахотки, Лида уезжать отказалась, и он там тихо увял.

Но! Ивиковы журавли! Потом выясняется, что с этой Лидой работает всем известная Верка Гучманидзе (Доныне одна из лучших подруг автора. — Ред.). Выслушавши историю, Верка зловеще произнесла: «Ну, я всем расскажу...» Дальше — тишина.

Короче, родители возвращаются обратно в Новороссийск и почти сразу же (49 год) отца переводят в Баку, в Каспийское ВМФ преподавать средства связи и радиолокацию. Всю оставшуюся службу папаша преподавал этот предмет, разумеется, совершенствуясь по мере роста по службе и совершенствования самого предмета.

Из Баку я помню вторую коммуналку, а сначала в одной комнате жили 2 семьи — наша и лейтенанта Моисеева. В обеих семьях были белоголовые дочки, на эти белые головки падала с крыши растопленная смола (не больно), и обе мамаши выстригали эти капельки. Во второй коммуналке соседей звали Лазаревы (вы можете смеяться), там я заразилась скарлатиной, попала в больницу, и жизнь моя пошла по аварийному варианту, вследствие чего мать не выучилась и всю жизнь билась как рыба, леча меня от всякой гадости.

Однако речь о Баку. Училище стояло на Зыхе, сейчас это черта города, а тогда — глубокий загород. Напротив училища стояли два или три трех- или четырехэтажных дома, для офицеров с семьями. Сообщение с центром было автобусом с собственным именем «ислам». Из центра Баку я помню, как отражалась в витрине с тоненькими белыми косичками, прекрасные фонтаны и ту местность, где «цигель, цигель, облико морале, очнулся — гипс». Это называлось Девичья Башня.

По домам ходила старая азербайджанка, прозываемая Ханум, и разносила пивные дрожжи. Офицерши на них пекли, а мне давали пробовать.

По-видимому, мне было года два с половиной, так как три мне исполнилось в больнице со скарлатиной. Там мы все лежали в одной большой комнате, пили рыбий жир с одной ложки и были одинаково бритые. Родители же наши смотрели на нас через дырочку в газете: это было условие администрации, чтобы мы, значит, не переживали. Маме тогда было двадцать семь лет.

К тому периоду относятся следующие люди, которые или потомки которых могут быть встречены и сейчас, — итак:

Плетюхины — Павел, Клеопатра и две дочки (сейчас в Москве, одна из дочек — Лариса Воронцова, вторая — Нина (?).

Клеопатра Ивановна или Клепа — москвичка, ужасно толстая, веселая и громогласная. Выражения такие, о Ларке: «умеет, стерва, сыр выбирать»; о муже-рязанце: «сам дурак и деревня твоя говно».

Зайцевы, Таисия Степановна и Старый Заяц (Александр? Алексей? более — увы!), их дочка Райка, которая и заразила меня скарлатиной (сейчас в Калининграде, Мухина); и личный сын тети Таси Герка, вывезенный из Узбекистана полукровка, ах, красавец! — на остальную лапотную родню совсем не похожий. Но это, кстати, не принесло ему счастья. А в Узбекии тетя Тася оказалась еще девочкой, одна, с младшим братом, спасаясь от поволжской холеры.

Тетя Тася была настоящий русский солдат: золотые руки, сметливый ум, неприметный вид. Приспособляемость — 120 процентов.

Затем Анатолий Крапива — будущий одессит и автор выражения «мои обгалдеры» в адрес учеников, курсантов мореходки, мужик совершенно прелестный, папашу звал «мой кардинал». Пел песню «Капитолина элегантна». Говорил «здоров, компот!». Его хотели женить на Валечке Армашевской, но не судьба.

Далее Рэм Данилов, мой спаситель. Когда меня несло ветром в Каспийское море, он уцепил меня за шкирку, поставил в подъезд и немедленно об этом забыл. Я благодарила его 30 лет спустя. Он был большой приятель Анатолия Крапивы, они оба жили в общежитии для холостых.

Сейчас в Одессе живут вдова и сын Крапивы с семьей, Юлия Борисовна и Сергей, на улице Пастера. Данилов вроде в Баку.

Еще были Борис Турко (сейчас в Кишиневе) и Додик Вайнштейн (в Питере). Это, так сказать, круг друзей.

Мама в это время только лечила меня и света белого не видела. Потом произошла история с доносом на отца, и вот мы уже в Калининграде.

(Историческая справка: донес на отца его земляк, который, увидав навестившего мать шикарного флотского лейтенанта, справедливо вознегодовал и написал в Баку, что мол ваш-то хорошенький — нераскаянный сын врага народа. Правда, к тому времени сам враг погиб со славою, защищая Отечество, но! — реабилитирован не был, шел 51 год.

Мудрый адмирал Рамишвили, начальник КВМУ (любимое выражение «не умеешь пить водку — пей воду!»), затыкает Канунниковым разнарядку для вновь создаваемого училища в новом русском городе Калининграде. Да так ловкенько, что политотдел только рот разинул.)

Сидим это мы с матушкой, две маленькие феечки, на двух чемоданах, на пустыре перед Балтийским, будущим Краснознаменным ВМУ. Несколько раньше здесь была школа гестапо, и вид соответственный: безукоризненный прямоугольник красного кирпича с гудронированным прудом перед фасадом. Отец же наш и муж побежал по начальству докладываться. На пустыре за нашими спинами расположены ларьки числом семь, и, как выяснилось уж потом, место это называется «семипалатинск». Ну, встали мы с чемоданов, купили в одном ларьке булку французскую, в другом — масла сливочного, а в третьем — икры красной, как сейчас помню.

Кениг стоял тогда в развалинах. Часто неустойчивые кирпичи падали на прохожих, особенно ночью, когда эхо от одиноких шагов будило злые духи. Поэтому ходить было принято посреди мостовой. Относительно целыми остались окраины, где народ и селился.

Нас поселили в так называемых «морских домах». «Морскими» они назывались потому, естественно, что там жили морские офицеры, по большей части преподающие в училище. Дома были полностью сохранившимся чисто немецким жильем (только вороночки от пуль на стенах), пять двухэтажных двухподъездных домов.

Там были подвалы для каждой квартиры и четыре гаража с задней стороны дома (зимой с этих пандусов мелюзга каталась — на санках и так). На каждой кухне был шкафчик с решеткой на улицу (холодильник), газовая плита и пол из цементной крошки. В комнатах — полы крашеные, отопление печное. Квартиры, само собой, коммунальные (2 и 1), наша маленькая семья сначала жила в одной комнате. Я потому так подробно описываю, что мы прожили в Калининграде (это только позже стали говорить — Кениг) 12 лет.

Я вот сейчас подумала: поскольку речь не обо мне, а о маме, надо как-то менять стиль изложения. Надо, наверное, попытаться войти в ее положение и вспомнить, как она жила и о чем могла думать, как реагировала на окружающую действительность.

Но, видимо, это будет следущим этапом моей творческой деятельности. Хотя это, конечно, отговорка. Я даже отдаленно не могу себе представить ход мыслей такой женщины, как моя мать. Много раз, позже, я пыталась навязать ей собственный ход мыслей: мол, а ты, наверное, подумала так. «Да с чего ты взяла?!» — вопила мамаша.

Итак, в морских домах у нас было много соседей, не сразу, конечно, а одни за другими, по мере движения мужей по службе и в пространстве. Из них замечательны двое: Ивановы и Крюковские. Замечательны они тем, что наша семья с ними очень дружила.

Ивановы были семьей по тем временам огромной: сослуживец отца Федор Григорьевич, его жена, тоже Ляля, но Елена, врач, дочки — Ира, моя ровесница, и Наташа, много старше. Сейчас Наташа в Кениге, Сахарова, Ирина вроде в Минске.

Далее. Теща София Михайловна, моя первая учительница, и тесть, Павел(?). Еще кот Того, извечный мамин враг. Она за ним без конца убирала, т. к. уже тогда отличалась носом ищейки, и положение «воняет» было невыносимо.

Ф. Г. был поменьше жены, квадратный, бровастый, с выдвинутой челюстью, очень милый дядька, но совершенно упертый. Он немедленно кидался в драку в любом месте и на любого противника, если ему казалось, что на его Лялечку не так посмотрели или любую женщину как-то там ущемили. Впоследствии они уехали в Китай всем семейством, Ф. Г. был из числа последних советников. (Т. е. советских советников в Китае, 1956 г.). Оттуда он вынес убеждение, что в Китае все совершенно не так, как это нам представляет пресса, а как — никто не знает, потому что даже слово «коммунизм» по-китайски звучит совершенно не созвучно, и неизвестно, что китайцы при этом имеют в виду. А раз он, Ф. Г., не возражает против неверной трактовки нами китайцев, то и он такое же говно, как и все.

И прозван был маоистом.

Кстати, это дяди-Федин пиджак я приняла за неправильный китель. У папы гражданский пиджак появился много позже.

Тетя Ляля была большая и очень добродушная. Они с мамой затевали какие-то кондитерские изыски, ходили в кино «в дивизию» (это был клуб ближней ВЧ, идти надо было через лесок) и пытались накормить меня хоть чем-нибудь.

Старые помещались в меньшей комнате, и у деда с мамой существовал негласный ободрительный союз. Софья же Михайловна была совершенно непробиваемая бабка, учительница с дореволюционным стажем, и слово ее закон. Не помню, чтобы она улыбалась, хоть и проучилась у нее первый и третий класс.

Наши морские дома были своего рода гарнизоном со всеми вытекающими последствиями. Два волшебных слова вынесла я из тех времен: политотдел и женсовет. Пылали страсти: то мать четырех дочерей сбежала с циркачом, то муж побил жену, а то и наоборот. То оба пьют, и дети — дебилы, то ни с того ни с сего у милой тетки рождается дитя с заячьей губой.

Женсовет организовал курсы кройки и шитья. Преподавала там знакомая нам по Баку Таисия Зайцева, и мама их закончила. Всю свою жизнь она нас обшивала, но всегда шила очень непрофессионально. «А что тебе до изнанки, ты что — собираешься наизнанку носить?» И все дела. «Не нравится — иди в ателье», ну, это уже позже.

Была куплена швейная машина, на которой я и сейчас шью. Шить я люблю еще гораздо меньше мамы, но на мое счастье есть «Бурда». Машина была куплена году в 52-м, потому что когда умер Сталин и загудели заводы, мама, всегдашняя его ненавистница, уронила голову на эту самую машинку.

То есть, надо полагать, ненавистницей она стала попозже, но когда именно и вследствие чего — мне неведомо.

А вот Крюковские — это было отдельное дело. Георгий — охотник, рыбак, и слова от него не допросишься. Со мной же у него был тайные индейские отношения: мы друг другу подмигивали, и я точно знала, что он веселый и добрый. Лиза же — дивная красавица, румынка или цыганка, и сколько они с мамой прожили на одной кухне душа в душу, столько были на «вы», а прожили мы вместе года три. Повздорили они всего два раза: когда дядя Жора пустил в ванну плавать мотыля, и когда он же привел пса с намерением его завести. Излишне говорить, что пса не завели и мотыля в ванной более не видали.

Обе они, южанки, были горластые, и поначалу соседки спрашивали маму, неужели она с Лизой не находит общего языка. «Да с чего вы взяли?!» — «Но вы с ней так кричите...»

«Оля, ну Вы подумайте: набью — принесет пять, не набью — два!» — это о младшем сыне Вовке. Тетя Лиза воспитывала сыновей многохвостой чукотской плеткой. Или старший, Жорка, выпрямляя погнутую об него же поварешку: «А я все равно мать больше люблю, она же меня за дело бьет». Красавец был, в мать... Эх!

Потом в лесочке поселились цыгане. Они жили в палатках, цыганки гадали, мужики торговали коврами. Мама с Лизой купили по ковру, тетя Лиза с ними поговорила по-цыгански. Табор стоял месяцев несколько. Все это время окрестные женщины и дети наблюдали за цыганской жизнью, как в зоопарке. Разумеется, мама с Лизой до этого не опускались, я же с подружками ходила, за что была ругана и пристыжена.

Цыгане ходили к морским домам за водой, причем девушки носили ведра на голове. Потом им построили коттеджи на пустыре, часть там и осела, а из леса их попросили.

Мама поступила на инъяз, и даже послала несколько контрольных, но тут я заболела корью, и инъяз накрылся медным тазом. Наконец у меня нашли бронхаденит и на второй класс отправили учиться к бабушке в Геленджик.

Бабушка приезжала к нам на полгода, чтобы не потерять квартиру. В таком режиме она провела лет 15, я уже была студенткой, когда она приехала последний раз. Ни разу в жизни я не слыхала от нее, что мама делает что-то неправильно, или вообще неправа, или папа что-то не то. Не знаю, мягкость ли это характера или элемент воспитания, но скорей всего это непоколебимое матушкино — ну, скажем, достоинство, благодаря чему никому и в голову не приходило, что ее действия можно обсуждать, а тем более — осуждать. О чем уже говорилось ранее. Уже тогда и всегда впоследствии мы затевали дальние прогулки и знали город лучше многих, с пешего хода. А там попадались очаровательные места, например, сад с магнолией (нецветущей, естественно), или еще какое-нибудь экзотическое растение, или симпатичная оригинальная постройка, или проступающая сквозь забелку надпись на стене: Kolonialwaren; улицы были извилисты (вот вам и немцы!), и вообще ведь город красивенный, но — чужой...

А знаменитый и лучший в Европе (до войны!) Калининградский зоопарк!

А просто роскошный Ботанический сад! Там было даже дерево гинкго. И однажды на всех улицах появились таблички перед деревьями: «Лжетсуга тиссолистная. Родина Северная Америка» (я не вру!) и еще в таком духе, но не так оригинально. Уж не знаю, сохранились ли они сейчас.

Ходили мы и по театрам (неплохая была местная драма), и по симфоническим концертам, ездили к нам охотно. Минская опера часто бывала с Бабием и Сорокиным, и даже великий Олег Лундстрем был раза три. Ну тут уж мы в первых рядах. Именно в Кениге он выпустил юного Валерия Ободзинского. Вопил он, надо сказать, как Уитни Хьюстон. Квартет «Аккорд» вот тоже... Эх!

Ну, раз институт все равно брошен, матушка решила родить. Это был 56—57 учебный год, мы жили в Кениге, я училась в третьем классе у той же Софьи Михайловны, в соседях у нас был милейший холостяк, а мы жили уже в 2-х комнатах. Матушка ходила братом довольно легко, но питалась клюквой с сахаром. Где-то в апреле мы всем бабьим составом отправились в Геленджик, и 3-го мая 1957 года родился мой брат Мишка. Матушке было 34 года.

Молока у нее было — как и со мной, вечно вся мокрая ходила. Росло дитя на природе, пеленки сушились на солнце и отнюдь не гладились.

Осенью мы вернулись в Калининград уже в другую коммуналку, на улице (вы опять будете смеяться) Коммунальной, в две комнаты, окна которых выходили на маленький сквер, обсаженный боярышником (в Прибалтике это огромные деревья.) Кстати, когда они начинали весной цвести, то строго чередовались: белое — розовое... В таких случаях местные жители говорили: вот ведь немцы, идиоты проклятые.

Таких мелочей было много на каждом шагу. Вот улица, засаженная только липой, только каштаном, только рябиной; вот система озер, с горбатыми мостиками и лебедями. Озера сообщались между собой подземными каналами, выложенными керамической трубкой, одна в одну. А вот якобы живая изгородь, внутри которой притаилась сетка-рабица; или остатки пивопровода со счетчиками прямо по квартирам...

Но были и немецкие вредности: схемы городского водопровода не существовало, зато были чудовищные утечки, благодаря чему вода выше второго этажа поднималась не всегда (мы жили на третьем), и это в таком мокром месте, как Кениг!

Соседи наши были с севера средней России. Жена, моложе мамы, но гонористая «офицерша», две дочки, которые постоянно ныли, и муж, какой-то мелкий клерк, но при штабе. Больше всего они все напоминали белых мышей. Мы с ними по возможности не общались.

Зато напротив жили Гаврюшины. Да-с! Но они поселились позже, когда я была в шестом, а Светка — в девятом, или чуть раньше. Вот с ними мы общались, и даже до такой степени, что они, уезжая на курорт, оставляли ключ, чтобы я играла на пианино. Ну-у, я-то половину времени читала про Шерлока Холмса, но играла тоже, рояль был добротный.

Кстати, именно Петру Ивановичу Гаврюшину папаша обязан тем, что не загремел по хрущевскому сокращению вооруженных сил, известному как «миллион двести». И, по-моему, у тети Клавы мама занимала деньги, когда ездила в Минск мне за роялем. (Роялем здесь, выше, далее и обычно в жизни автор именует доселе здравствующее кабинетное пианино «Беларусь». — Ред.)

Ну, это приключение Красной Шапочки. Она там покупала очередь, давала взятку, перетрухала, однако — уложилась в полтора дня. Такого рояля я более не встречала ни у кого. Стоил он дореформенными деньгами шесть тысяч, т. е. послехрущевскими — шестьсот. Экземпляр попался довольно прочный: уж как мы его не таскали...

Еще мама там дружила с такой Зинаидой Лапиной (Лапин служил с отцом). Она была юрист и дальтоничка, но водила машину, вот она-то и вывела матерь на Ирину Кузьминичну Маврину, калининградскую старожилку и мою учительницу музыки.

Ирина Кузьминична была коренная москвичка, окончила московское музучилище, как-то повредила ногу, была рано взята замуж, как она говорила, «на двух костылях», родила мальчика и вот — отец и сын погибли в автокатастрофе, уже в Кениге.

Она удочеряет ребенка из дома малютки, ко времени нашего знакомства Галка старше меня года на три.

Работает Ирина Кузьминична в арбитраже, и только со мной возвращается к своей музыкальной специальности. Это от этой учительницы у меня такое туше.

Они с мамой очень подружились, хотя тоже так и остались на «вы». Бедная тетка чувствовала непомерную ответственность за многочисленные дочкины художества и очень советовалась с мамой. Что Галка — приемная, мама догадалась еще раньше, чем ей это было доверено. Уж больно они были разные: не то, что внешне не похожи, хотя да, совсем не похожи, но еще и разных пород, как пудель и такса, вернее — пудель и дворняжка.

В конце концов Галка была благополучно вытолкнута замуж, родила, но тут мы из Кенига и уехали.

Захаживали к нам еще Вяхиревы, Юрий Петрович, папашин однокашник по Владивостоку, и Ирина Ивановна, актриса. Ее сыну Лешке было тогда лет десять, а мне 11—12. Теперь Алексей Некипелов великий актер, уровня Фрейндлих, но по пьяни далее Севастопольского ТЮЗа и Старого Оскола не прогремел. С Ириной же Ивановной мы и сейчас подружки.

Итак, живем мы на Коммунальной в двух комнатах: в одной родители с Мишкой, в другой — мы с бабушкой. Полы паркетные, стены с обоями, но квартира казенная, и до нас там жили люди.

Вдруг на брате появляются красные пятна величиной с пятак. Ну, все в панике, аллергия — семь пружин, папаша делает вручную кварцевую лампу — вон она стоит, я до сих пор кварцую загриппованные помещения.

Но однажды с брательника снимают клопа! Полундра, объявлен крестовый поход. Итак, безотказное средство против клопов: берется керосин, в нем разводится ДДТ (да-да!) до густоты сметаны и замазываются все дырки в стенах и плинтусах. И ни одного клопа!

Вот это ощущение старшей сестры — но речь не об этом. Мы, конечно, иногда поддирались, но по большей части жили дружно.

Он был кареглазый и не на кого не похожий. Рос он ангелом, и никто ничего не подозревал, но тут я приношу из школы коклюш. У брата он осложняется воспалением легких, и мама 2 или 3 месяца носит его на руках — головкой к своей щеке. Вот тогда-то одна из врачих с удивлением, что мы этого не знаем, сказала, что у ребенка тетрада — четверной порок сердца. Студенческий, как она сказала, то есть дураку слышно. Только операция.

Через год операцию сделали в Питере. Брат умер 13 февраля 62 г. В то время неудачные операции на сердце были через две на третью.

Отец привез маму в Геленджик, оттуда они уехали в санаторий, потом обратно в Геленджик, а отец — на работу. С тех пор в доме никогда не говорили о брате, никогда не упоминали ничего, с ним связанного, и пачку его снимков отец держал там, где мама не знала. В Калининград мы вернулись на другую квартиру.

Квартира эта была отдельная, и было маме 39 лет, а мне — 15. Через некоторое время мама велела мужу увезти ее из этого города куда угодно. Год он добивался перевода и полгода менял квартиру. В ЧВВМУ им Пал-Степаныча Нахимова он пошел с понижением в должности, а двухкомнатную хату сменял на однокомнатную.

В этот период моя подростковая фронда заменилась чудесными отношениями между нами тремя. Мы везде были втроем, и мне весьма завидовали одноклассники, а позже — однокашники и сослуживцы, что у меня такие молодые продвинутые родители.

Года через четыре родители заявились ко мне в Киев, где я была на практике. Киев накрыла иерусалимская жара. И вот идем мы и видим — на тротуаре лежит шланг, на другом конце которого кто-то поливает. Тот же кусок, что лежит, подтекает такими фонтанчиками. Мама говорит «ой!», подлезает под этот фонтанчик и прыгает, как в детском саду! Ей тогда было 44 года.

Мы узнавали Севастополь, как когда-то Калининград — с ноги. Пешком ходили на Херсонесский маяк, исходили всю Северную и вообще — все побережье. Не в пример Кенигу, где матушка была помоложе, она на конечном этапе прогулки должна была полежать и даже пыталась поспать.

Был момент, когда папаше выставлялся чемодан из-за его пьянки. Тут уж я, как когда-то бабушка, сохраняла семью по мере сил. (Бабушка-то сваху увещевала, об этом еще будет упомянуто). Короче, отец в очередной раз повинился, был прощен, и опять засинели небеса.

Стали мы привыкать к Севастополю. Тогда и по сравнению с Калининградом это был вылитый Мухосранск. Народ в шевиоте и люрексе, на улицах или сталинский ампир, или спальная архитектура, и вообще-то поселились мы не в военно-морском, а в рыбацком районе. Но зато, зато — море вот оно стоит, а из окна нашего пятого этажа в артиллерийский бинокль видно тогда полуразрушенный храм на Братском кладбище, впоследствии Никольский Собор. Из береговых вылазок приволочен спасательный круг и повешен снаружи на балконе.

Ванну обогревал титан, на кухне же была плита с конфорками, а для дров прилагался отсек в подвале.

Приехали мы в феврале, ночью, за домом степь с пятнами снега, кругом ни деревца, и ветер стеночкой. То есть было часов 8—9, и мы пошли поесть в «кафетерий». О меню догадайтесь сами, но главное, что сразу примирило нас с мамой с этим малоуютным местом, — трое рыбаков в огромных броднях и зюйдвестках. Один уже лежал мордой лица в салате, двое же других очень старательно и жалестно пели романс местного разлива об отце и сыне, которые поссорились до смертоубийства. При этом рыбачки раскачивались, обнявшись. Полный антик.

До лета мы собирали плавник на берегу, обзаведясь тоже резиновыми сапогами, чтобы топить плиту и титан, а летом выкинули из окна плиту по кирпичику и провели баллонный газ. Раз в месяц могучий молодец припирал на пятый этаж очередной баллон, получал рубль за беспокойство и уходил, весьма довольный (водка, напоминаю, стоила 2.87).

Наша одна комната была перегорожена шкафом. Там стоял пружинный матрас, привезенный из Кенига, и спала я. Когда же приезжала бабушка, то спала она, а я раскидывала раскладушку вдоль родительской лужайки. (Втрое раскладывающийся диван зеленого цвета. — Ред.)

В соседях были мичман флота российского (это его самоназвание, хотя ни о каком другом флоте никто и не предполагал, да и он не дожил). Это его младший сын говорил «отдать коньки», а старший в конце концов выбился в большие люди. Именно мичман Шабанов ввел в наш обиход рецепт приготовления рыбы со специями под кодовым названием «поебуриха». Храпел он, как артиллерийская батарея, с женой носился, как с писаной торбой. Играл на гитаре и пел: «мой Домбасс» (именно в такой редакции).

На другом этаже жила Надин Богданова, дама многажды замечательная. Она все умела: шила, делала ремонт, обивала стены тканью, воспитывала без мужа двух орлов, ходила в море (в качестве буфетчицы на судне), при этом ужасно укачиваясь, и тоже играла на гитаре. Она пела «мы сидим с тобой, укрывшись тенью, и часы нам кажутся мгновеньем»... Папаша говорил «опять эта шишига».

Теперь эта старушка живет напротив кумы моей Евгеньи со старшим сыном-алкашом. Младший же сын, владелец заводов-пароходов, проживает в поместье ближе к северу.

Маму все соседи обожали, или мне так казалось. Ну, она себя несла, ни против кого в союзы не вступала, всех внимательно, со сдержанным интересом выслушивала, то есть держала дистанцию. И, естественно, со всеми на «вы».

Все тогдашние Камыши (Камышовая бухта, район Севастополя. — Ред.) провоняли рыбой: по утрам торговки везли ее из рыбколхоза на рынок, а на каждом уважающем себя балконе красовалась низка вяленой ставридки (непременно за хвостики!), которая в свежем виде продавалась на сейнерах 2 рубля ведро.

Вяленая ставридка подавалась гостям вместо чая, конфет и семечек.

Сначала в Камыши ходил маленький автобус по старофранцузской дороге через Балаклавское шоссе. Частенько пассажиры, выходя в грязь по призыву «поможем братьям-кочегарам», приговаривали — и что бы этим французам асфальт не проложить... Словом — экзотика в полный рост.

Весной степь покрывалась ирисами, чабрецом и ковылем. И маки, маки! Вообще-то степь ведет себя так и сейчас, но тогда ее было гораздо-гораздо больше...

Там, где сейчас дача командующего, было заброшенное дореволюционное строение благороднейших пропорций, с хорами в зале, круглым окном на море, низкими ступеньками с веранды, барвинковой поляной, — но насмерть засранное скотиной и человечеством. Поговаривали, что Камышовский детский садик собирается делать там выездную дачу, но пока они телились — набежали военные строители, перестроили там кое-что, и все очарование пропало.

Туда-то (не на дачу командующего, а на ту квартиру!) и приехала в гости папина мать, на которую я так похожа, что мама всю жизнь шпыняла меня «вся в свою бабку». На время визита дамы мама отъехала в Геленджик, где как раз я пыталась оклематься от очередного сеанса бронхаденита, чтобы поступать в институт. И некому было надоумить ее, то есть меня, что — но это к делу не относится.

Короче, потом отец рассказывал, что Елизавета Васильевна ему с участием предложила: «Ну вот, Мариша закончила школу, ты ей больше не нужен, поедем в Бузулук, будем жить вместе». С папашей случилась истерика, что, впрочем, не помешало ему потом все это нам рассказать.

В августе мы вернулись, и я-таки поступила в этот долбаный институт.

Через 2 года отец получает двухкомнатную квартиру, в которой и родился Борька. Хата была в чудном районе, рядом с Училищем, три шага от моря, но опять пятый этаж. И прожили мы там 7 лет.

С этой квартиры мама пошла работать машинисткой в профсоюз Флота, месяцев на 8. Вообще же она работала в Севастополе три раза: еще в Камышовском смешторге (это не юмористическое заведение, а управление магазинами смешанного профиля) — полгода, и в аптеке-две недели, уже Борька был большой. Т. е. матушка моя никогда не была в неволе, как все остальные совки, ну — кроме войны, но тогда дело особое. Насчет же сверхнезависимости ее нрава — это уж могу поручиться: однажды еще в Кениге папаша пришел с получкой квакнутый и принялся права качать. Так она как запустит эти деньги веером по комнате, пальтик на плечо и вон из дома. Ну, я пятилетняя — в рев, папаша меня утешать... Впредь об экономической зависимости не было и звука.

Но в общем жили хорошо (как вокруг посмотреть), не выходя на политотдел и женсовет. Служба для отца всегда была святое, и по-хорошему никто и не знал, что он попивает. А в трезвые моменты, которых было не в пример больше, это была любящая пара, голубок и горлица.

А как они танцевали на площадках г. Геленджика! За любым застольем с танцами бабы просто дрались за такого партнера. Мы с матушкой были тяжеловаты, но папаша и нас прекрасно вел.

Когда же нас накрыло с Мишкой, мы втроем стали просто монолитом. Я звала родителей «Лялечка» и «Юрек». Родительское общество доставляло мне бóльшую радость, чем общество сверстников, вероятно, потому, что там мне не приходилось утверждаться и там меня заведомо любили. Кроме того, с родителями было гораздо интереснее.

В какой момент это распалось?

На мой взгляд, матушка боролась с отцовой пьянкой довольно бездарно. Тем более, это был тот самый случай, когда дешевле плюнуть «и получить удовольствие». Канунниковы родом из Заволжья, и тамошнее пьянство описано еще Алексеем Толстым.

Когда я приехала к двоюродной 67-летней тетке, то получила очень серьезный упрек: «Ну, ты не Канунникова, что это за одна рюмка!» Сама тiточка ежедневно за редчайшим исключением выкушивает по полбутылки, но вдвоем с кем-нибудь, т. е. полбутылки — тетка, и полбутылки — этот счастливец. И чувствует она себя превосходно. Такой образ жизни называется «люблю выпить».

Кстати, еще в днепропетровской десятилетке Галина отвергла ухаживания молодого Ёси Кобзона по тем же этническим мотивам. Тоже, блин, арийцы. А он ее уже в Ростове находил два раза, и вообще — !

В отличие от кузины, папаша в пьяном виде был нехорош, тяжеленное похмелье и полнейшее осуждение и клеймение пьянства в трезвые периоды. Не знаю, можно ли было в принципе с этим бороться, но мама не сдалась никогда. То есть она не отличала того, что она может изменить, от альтернативы. Ей, как всегда, не приходило в голову, что она что-то делает неправильно: с подругами она не советовалась, отец ее не пил вовсе, а я стала подавать голос много позже, да и то... Матушка моя имела счастливый характер: она не мучилась угрызениями, так как у нее их просто не было. И это хорошо, для меня это просто предмет зависти, однако, однако — !

Вернемся все-таки на ул. Дыбенко, год 67-й прошлого века. Папаша отчаливает с первым курсом на практику вокруг Европы, евреи же громят Голанские высоты с Суэцким каналом. Тут подходит к этому безобразию наш крейсер «Слава», пароход такой, и зависает в Латакии на рейде. На нем, кроме команды, несколько морпехов и папаша с курсантами, три или четыре класса. И решает наше командование высадить десант в помощь братьям-арабам, само собой, из курсантов. Дети разобраны по взводам, во главе каждого поставлен морпех, а папаша там вообще предполагался на белом коне.

В Севастополе же курсантские мамаши накаляют телефонную сеть, а вокруг училища чегой-то появились БТРы.

По счастью, когда «Слава» ночью прогнала ракеты (а в темноте это впечатляет: корпус ракеты освещается, дрожит и вот-вот взлетит), евреи быстренько прекратили огонь, а может быть, причина была другая: после этого, но не вследствие этого. В ту ночь отец подписал свои дневники: «моей жене и дочери» и адрес. Лежат у меня под грифом «Путевые и прочие записки».

Вот так все обошлось ко всеобщему удовольствию. Может, кто-то из детей и пожалел о несостоявшемся десанте, но только по молодости и дурости.

Теперь я начинаю подозревать, что не без Моссада там обошлось. Это было еще до всякого Афгана, и, пожалуй, первый раз, когда мы (только те севастопольцы, кого коснулся этот десант, да и то — все были так счастливы, что все позади, что не особо и распространялись) столкнулись с тем, как политики расценивают массы. Вот так — а не помочь ли нашим арабским товарищам, а то евреи их там совсем прижали, — а вот у них там крейсер наш объявился, — а давайте десант высадим для наших братьев! — Ну вот и славно! — А что там за контингент? — да полторы сотни курсачей-кровь-с-коньяком (ха-ха-ха!).

Тут Моссад и смекнул, что им под ноги собираются выкинуть детей, которые вообще сюда не относятся. И уж разумеется, знал Моссад, на что способны товарищи политики, гораздо лучше нашего. Стоп, ребята, мы же потом не отмоемся, — вот и прекратили огонь, подождали, пока «Слава» уплывет... (Здесь автор несколько очеловечивает своих персонажей, оставим это на совести автора. — Ред.) Но папа даже если об этом подумал, то нам не сказал.

После этого, а может быть, и вследствие этого события матушка наша стала прекрасно готовить. Раньше этим в семье отличалась только бабка-гимназистка, мама же делала бульоны, котлеты и пюре (или жареную картошку), а по праздникам запекалась телятина с чесноком, а когда она стала просто словом, то — холодец. Пельмени отец сам учил ее готовить вместе с Таисией Степановной Зайцевой, еще в калининградские времена.

А теперь же у нас были пирожки через два дня на третий, офигенные борщи, беляши, и пельмени без праздника. Этот мамин поздно прорезавшийся талант унаследовал только Борька. (Это опрометчивое высказывание также оставляем на совести автора. — Ред.)

Кроме того, мама постоянно что-то подкрашивала, подбеливала, замазывала и поддерживала хату в состоянии текущего ремонта. Это состояние можно наблюдать на любом уважающем себя корабле. Скрипящие полы лечились заливкой в щели столярного клея, а покрытая по чьему-то дурацкому совету купоросом кухня потом забеливалась 8 (восемь) раз. Ну, я там тоже вставляла свои пять копеек, но считалось, что я не помогаю. И так считалось до тех пор, пока (уже Борька был подросток) я не сказала: это ты мне помогаешь, а я работаю. И как рукой сняло.

Вообще мама была очень деятельным человеком, еще дед говорил бабке о дочери «наш муравей». Кроме хозвопросов, она еще шила (ну, как могла), вязала (много лучше) и без конца все мыла, терла и чистила.

Тем не менее ни в нас, ни в хате ни блеску не было, ни шику. Мы были чистенькие и приличные.

И сама матушка была бы чистенькой и приличной, если бы не ходила, как герцогиня, и любой самошвей выглядел на ней как слегка потрепанная горностаевая мантия. Но приятельницы пеняли: чегой-то она в такой дешевке... Сами же они, хоть и были в дорогом, все равно были коровы-коровами. А вот подруги — так те не пеняли, и коровами не были, но как же мало их было!

Как бы там ни было, в 69 году я уезжаю по распределению в Днепропетровск. Через год, не вынеся жалестной осады, я смалодушничала и вернулась. Вернее, позволила перевести себя при помощи некоего Иосифа Волошина, о котором еще будет сказано.

Еще через два года родился Борька. Так что все ответвления моей судьбы и более верные выборы оставили бы меня без Борьки, стало быть, то, что случилось, и было наиболее — ну, не об этом речь.

Подходим к концу куплета. Еще не рассказано, как наша Мать продолжала спасать своих детей.

Итак, у нас год 1970. Работаю я на радиозаводе. Ни красавица — так комсомолка, вместе с юными сослуживицами связываюсь с драмкружком. И понеслась душа в рай.

Почему-то на меня обращает внимание — ну, скажем — красивый парень. Он местная звезда и любимец нашей кружковой руководительницы. Женат, дочь Женечка (nota bene: эта барышня года 65—66-го, Владимировна, урожденная Письман).

Но это только я полагаю, что почему-то. Остальной народ отчетливо видит, что парень прицелился в папашины погоны. Сам-то он, с женой, вывезенной из армейской службы в Сибири, и деткой, занимает комнату в коммуналке на Макарова. На радио же заводе работает, будем говорить, такелажником.

Папаша впоследствии пытался объяснить его среди меня успех на примере одного своего бакинского приятеля: этот приятель был, по папиным словам, довольно серой личностью, но врожденно умел произвести на народ впечатление огромной осведомленности, причем тематика этой осведомленности могла меняться в зависимости от собеседника.

Не скрою, было за моим мужем некоторое умение пустить пыль в глаза. Но, по-хорошему, меня это не обманывало: я прекрасно знала, что этот человек на жертвы ради меня не пойдет и подвигов в мою честь не совершит. Но я была твердо убеждена, что это мой последний шанс. Эх!

Как бы там ни было, он разводится, мы женимся, я по отрицательности резуса донашиваю близнецов до шести с половиной месяцев, и вот вам Борька.

И тут начинается мамин выход. Когда я со своим сепсисом начинаю кочевать по больницам, а любимый муж линяет к черту в ступу, она. Со всей педантичностью кипятит сначала мое молоко, а потом и молочную кухню. Выстраивает передо мной веселенький вид, хотя сопалатницы доносят, что за минуту до этого, выходя от врача, она плакала.

Всем своим видом и примером и задранной вверх головой она показывает мне. Как надлежит себя вести. Конечно, имиджи у нас всегда были разные, но она выстроила для меня мою линию защиты. Это мои университеты, я не припоминаю, чтобы мне приходилось черпать вдохновенье в другом месте.

Борька рос быстро, к четырем месяцам догнал ровесников, и мама принесла его мне в госпиталь показать. Это он еще был на моем молоке. Ну всех очаровал.

Потом мое молоко кончилось, так они с папашей и его мичманами такой организовали мост с молочной кухней, что мое отсутствие было заметно только по некоторой апатичности рабенка.

А потом, потом, потом все образовалось, Борьке был уже год и месяц, у него внизу торчали два зуба, он опять навестил меня в больнице. Папаша в то лето опять уплыл на практику, мать ходила ко мне в узилище ежедневно, т. к. хоть там и кормили, но я была на преднизолоне и жрать хотела, как крокодил.

Вот тогда-то я и познакомилась с Женькой Гинзбург, Борькиной крестной: она лежала там же со щитовидкой. Более мы не расставались.

Когда мама ходила ко мне, с Борькой сидела Валечка Бородкина, читала ему Блока и Пушкина и подбирала, когда он, расплетя стенку, вываливался из манежа.

Валечка Бородкина — это особая статья. Это моя тогдашняя начальница, тогда — туристка и огородница, старая дева. Впоследствии она приходила к нам раз в две недели, сидела, уткнувшись в книгу, шла к столу, если звали, поздно уходила, провожать не позволяла. Полагаю, что приходила она более к отцу, чем к кому-то еще. Когда купили «Запорожец», Валечка неизменно или очень часто сопровождала нас в вылазках по Крыму.

Когда отец умер, она приходить перестала, тем более, что стала к тому времени огородницей и богомолкой. Это она организовала материно крещение, а когда мама заболела, стала приходить, как раньше.

Мама всю жизнь была ей благодарна за Борьку, так же, как В. М. Толлю — за меня. (Толль, замечательный севастопольский врач, спас автору жизнь в 1973 г. — Ред.) Это не остывало никогда.

Судите сами, прав ли был робенок, когда называл меня «мама онда» (одна), а нашу Лялечку — «мама дигая» (другая).

Много позже кроме официального «Лялечка» было введено определение «Лоридель», но оно было для внутреннего использования между мной и Борькой. Происходит из Уайлдера: «Сделай милость, ради своей Лорадель...». Тамошняя Лорадель была молодая пышная негритянка, исполнительница блюза.

Да, кстати, папаше к выходу в отставку дали нынешнюю квартиру, из-за меня и по совокупности причин. В 73 году.

Каждое Божье лето и каждый день мы с матушкой ходили на море, и не просто на море, а туда, где чисто. Например, на ту сторону Омеги, где раньше, кроме пирса, ничего не было построено. И уже осенью, в байковых халатах... Эх! Папаша же не был любителем: он мог искупаться в Симеизе или в Кацивели, а так — нет.

К этому времени относятся Волошины и Торбины.

То есть Иосиф Волошин приехал в Севастополь (тогда — один), еще когда я была в Днепре. Он был папашин однокашник по Владивостокскому училищу. Лицо, голос и мозги, это да, было прекрасно. Но ни роста, ни скелета... Однако это ему не мешало быть и ощущать себя полным Казановой. Матушка с ним держалась этаким чертом, и он ее побаивался. Он был довольно крупной шишкой, а именно — вечным замом начальника штаба флота. Опять-таки по этническим причинам. В отставку он вышел в замы директора моего заводика, для которого раньше был основным заказчиком. Этим и объясняется успех моего перевода из ссылки на родину. (Т. е. из Днепропетровска, куда была направлена на работу по распределению, в Севастополь на завод «Муссон»).

Он никогда в жизни не болел, но умер через год после папаши, в одночасье. Есть у меня подозрение — но это не важно. Старший его сын Юрий, офицер, — в Питере, младший Александр — в Севастополе и двоюродный племянник Альберт Наумович (Алик) — в Ялте.

Мишка же Торбин был Борькин однокашник по песочнице, а потом — и по школе. Так и познакомились. Потом оказалось, что Илья Михайлович Торбин заканчивал мед в Симферополе вместе с нашим Толлем. Вот кто был «майор разведки и прекрасный семьянин»!

За столом: «Эмма (жена), это — последняя рюмка!» Или: «Я очень люблю выпить, но никогда не сопьюсь...» Он нас подлечивал, часто клал к себе в тубдиспансер и Борьку, и отца с воспалениями и бронхитами. Мать среди нас звала его Илько.

Когда он умер (лейкоз), она полгода каждый вечер ходила к Эмме, часа на два, просто посидеть. Хотя относилась к этой Эмме более чем иронически.

Здесь какая-то загадка, какой-то десятый слой общения, но мне кажется —... А сейчас я хожу между их могилами и приветы передаю. Эмма же у дочери на исторической родине. Эх!

Еще мы с мамой в кино любили ходить. ТV — это другое, а вот кино! Одно время посещали даже клуб любителей проблемного кино, где видели «Мольбу», «Древо желания», «Кровавую свадьбу» и «Рембетико».

Папаша к тому времени почти не выходил, но зато активно писал: выбил таким образом маме социальную пенсию и статус Участника войны.

В 1992 году, когда отец умер, за столом одна из моих сослуживиц сказала: «Когда муж умирает — жизнь кончена, как бы ни жили...»

Так и вышло: через год она крестилась, а через два он ее и забрал.

Иные в это сразу поверят, иные сочтут совпадением, иные скажут — ну, ты загнула, иные вообще не поймут, о чем речь, иные —



на главную